Еврейская история Литвы

День еврейской культуры в Вильнюсе

День еврейской культуры в Вильнюсе

Сегодня в более чем 30 стран Европы прошел День еврейской культуры. Его цель –  рассказать об истории и традициях европейского еврейства, а также поделиться с жителями континента знаниями о вкладе евреев в европейскую культуру, науку и т.д. Тема праздника в этом году – «Обновление».

Еврейская община (литваков) Литвы организовала экскурсии по еврейскому Вльнюсу, встречи, дискуссии, лекции, мастер-классы по приготовлению традиционных еврейских блюд, концерты, уроки иврита и концерты. Предлагаем вашему вниманию фотомгновения Дня еврейской культуры в Вильнюсе:

Выставка «Следы еврейской культуры» – ренессанс экслибриса

Выставка «Следы еврейской культуры» – ренессанс экслибриса

Ольга Угрюмова, LRT.lt

В Клайпедской публичной библиотеке им. Канта (ул. Янонё, 9) открылась выставка экслибрисов «Следы еврейской культуры». Экспозицию, на которой представлены созданные в разные периоды времени экслибрисы еврейских и литовских художников, подготовили Центр книжной графики и Фонд экслибрисов Г. Багдонавичюса библиотеки им. П. Вишинскиса Шяуляйского уезда.

Экслибрис (от лат. ex libris – «из книг») – книжный знак владельца книги. Он наклеивается или проставляется печатью на внутреннюю сторону книжного переплета или обложки.

Обычно на экслибрисе обозначены имя и фамилия владельца и рисунок, лаконично и образно отражающий вкусы, интересы и профессию владельца книги и библиотеки. Родиной экслибриса считают Германию, где он появился вскоре после изобретения книгопечатания. Над созданием книжных знаков работали и всемирно известные художники – А. Дюрер, М. Врубель, В. Васнецов и многие другие.

Экслибрисы сегодня – это уникальные предметы для коллекционирования и тщательного изучения. Если экслибрис выполнен известным мастером или книга с экслибрисом принадлежала известному человеку, то ее стоимость бывает очень высокой.

По словам художницы и педагога, члена Фонда экслибрисов Багдонавичюса Лолиты Путраментене-Бразы, несмотря на эпоху «электронной книги», искусство экслибриса переживает ренессанс.

«По технике, стилистике и символике экслибриса можно узнать время его создания. Например, на нескольких экслибрисах из коллекции Иосифа Шапиро изображена ракета, летящая в космос. Это позволяет предположить, что они были созданы в 1960-х или 1970-х годах – в эпоху покорения космоса. Экслибрисы из этой коллекции метафорически точны, демонстрируют многообразие личностей и способны раскрыть нам не одну тайну», – говорит Лолита Путраментене- Браза.

В истории литовских экслибрисов, а также в истории Шяуляйской публичной библиотеки им. Повиласа Вишинскиса, это будет первая выставка еврейских и литовских художников, создавших экслибрисы на тему еврейского народа.

Аргентинские журналисты, писавшие на идише

Аргентинские журналисты, писавшие на идише

Хавьер Синай, tabletmag.com

Перевод с английского Нины Усовой, lehaim.ru

B феврале 1898 года в Буэнос‑Айрес прибыли морским путем 4824 мигранта, из них 2919 итальянцев, 1284 испанца, 166 французов, 137 турок, 84 русских, 47 австрийцев, 46 немцев, 42 британца, 35 португальцев, 23 швейцарца, 15 бельгийцев, 13 марокканцев, пятеро американцев, четверо датчан, три шведа и один голландец. В Буэнос‑Айресе каждый второй встречный на улице родился в другой стране, отделенной от Аргентины по меньшей мере одним океаном.

Многие из этих землячеств выпускали газеты для своих; еврейская община тоже выпускала. Об аргентинских первопоселенцах, говорящих на идише, мы хорошо знаем благодаря Пине Кацу, журналисту, который годы спустя, в 1929‑м, издал в Буэнос‑Айресе книгу под называнием «Цу дер гешихте фун дер идишер журналистик ин Аргентине» (с параллельным названием на испанском: Apuntes para la historia del periodismo judío en la Argentina), где рассказал о еврейской прессе в Аргентине в период с 1898 по 1914 год. В тот — последний — год Давид Гольдман отмечал в своей книге «Ди идн ин Аргентине» («Евреи в Аргентине»), что «на аргентинском литературном кладбище масса трупов», имея в виду большое количество газет, приказавших долго жить. Голдман подсчитал, что до 1914 года было основано примерно 40 газет, а в 1951 году журнал «Дер шпигл» назвал тот ранний период «героической эпохой еврейской журналистики» в Аргентине.

Первая полоса премьерного номера газеты «Дер видеркол» за март 1898 года.

 

Пиня Кац рассказал в своей книге об этих неугомонных Дон Кихотах и их газетах, об их статьях, интригах, спорах, в которые им удавалось вовлечь всю общину, об их связях с аргентинским высшим обществом. Однако с годами и фигура самого Каца, и созданные им образы первопроходцев потускнели от времени или же, как в большинстве случаев, оказались полностью забыты. Что неудивительно, ведь они писали и публиковали свои статьи на идише — языке, который обособлял их, отделяя от всех остальных, всех тех, кто этого языка не знал. Правда, теперь у нас есть испанский перевод книги Каца, изданный под названием La caja de letras: Hallazgo y recuperación de “Apuntes para la historia del periodismo judío en la Argentina”, de Pinie Katz («Ящик с письмами: обнаруженные и восстановленные “Заметки для истории еврейской журналистики в Аргентине” Пини Каца»).

И вот восемь портретов ключевых фигур, воссозданных на основе рассказов Каца.

Михл Хакоэн Синай

Он основал первую в Аргентине газету на идише «Дер видеркол» («Эхо»), когда ему было двадцать лет. Издание газеты было рискованным предприятием, вышло всего три номера, но таким образом он заявил о себе как журналист. С тех пор Хакоэн Синай известен как «дер пионер фун дер идишер журналистик ин Аргентине» («пионер идишской журналистики в Аргентине»). Поскольку в то время, когда он задумал издавать газету, в Буэнос‑Айресе идишских наборных шрифтов было не достать, Хакоэн Синай делал отпечатки литографским способом, создавая для каждой страницы отдельную гравюру. Поэтому «Дер видеркол» можно назвать своего рода произведением искусства, непростым в производстве и требующим значительных затрат ручного труда. Первый номер вышел 8 марта 1898 года и имел бешеный успех.

Михл Хакоэн Синай (справа), его жена Лея Рагинская и друзья.

 

Михл вырос в Мойсес‑Виле, еврейской земледельческой колонии, основанной выходцами из России в отдаленной аргентинской провинции, и когда однажды колонисты взбунтовались против администрации, его отец, уважаемый раввин, возглавил мятеж, впрочем, не увенчавшийся успехом. Вдохновленный отцовским примером, он начал издавать газету «Дер видеркол», и в первом же номере на всех четырех полосах обличались случаи несправедливости в Мойсес‑Виле. Он успел выпустить еще два номера, и на этом издание прекратилось. «Я больше не мог продолжать работу над “Дер видеркол”, потому что два месяца проболел», — писал Михл позднее. Чем он был болен, он не уточнил.

В последующие годы Михл работал учителем, журналистом, литератором. Как журналист, он организовал еще несколько публикаций и писал статьи для порядка 50 периодических изданий в Аргентине, США и России. В области художественной литературы он не сильно преуспел, хотя в последние 20 лет жизни он писал воспоминания о первых еврейских общинах в Аргентине.

«Балейдигт а мес», обложка сборника рассказов Михла Хакоэна Синая, издательство «Бихлах фар еден» («Книги для всех») Буэнос‑Айрес, Аргентина. 1920‑е.

Залман Рейзен, известный знаток идишской культуры Восточной Европы, специально приезжал в Аргентину, чтобы встретиться с Михлом. В 1932 году он писал ему в частном письме: «Пусть вы еще молоды, у вас такая насыщенная жизнь, так много важного происходит вокруг вас — зачинателей общины и еврейской культуры в Аргентине, что кому как не вам учить нынешнее поколение: оно ведь так мало об этом знает!»

В последние 14 лет жизни Михл исполнял обязанности хранителя архива (YIVO — Научно‑исследовательского института идиша) в Буэнос‑Айресе. Он умер 8 августа 1958 года.

Мордехай‑Рубен Хакоэн Синай

Мордехай Хакоэн, отец Михла, был раввином и сыном раввина, родился в Заблудове под Белостоком в 1850 году. Трехлетним ребенком он осиротел, воспитывался сначала в семье бедного ультраортодоксального дяди, затем его взял на воспитание другой дядя, который и привез его в белорусский город Гродно. Способный ученик, Мордехай готовился стать раввином и сотрудничал с рядом газет. Он также писал для изданий «А‑Мелиц» и «А‑Цефира», освещавших жизнь сельскохозяйственных колоний в разных частях американского континента.

Мордехай‑Рубен Синай и его жена, Ребекка Скибельская Буэнос‑Айрес. 1914  

На волне еврейского просвещения  Мордехай возглавил в Гродно новое сионистское течение «Хибат Цион». «Ради идеи он не жалел ни времени, ни денег, и был верен своему идеалу до конца дней, — писал его сын. — В 1894 году он уехал из России в Аргентину. Что заставило его эмигрировать? Проблемы в России и желание увидеть, как его дети трудятся на земле ради полноценной жизни». Мордехай был главой и наставником общины — в нее входили 42 семьи, уехавшие из Гродно и поселившиеся в Мойсес‑Виле. Организационно и финансово переезд поддержало Еврейское колонизационное общество (ЕКО) барона М. де Хирша, собиравшегося переселить миллионы российских евреев в сельские районы Южной Америки.

Однако вскоре после переезда в Аргентину, в 1897 году, Мордехай возглавил восстание колонистов: они возмущались притеснениями со стороны администрации и жаловались на то, что не в состоянии погасить земельные недоимки из‑за мора и неурожая. Мордехай и еще два делегата направились за океан, в Парижский центр ЕКО, чтобы непосредственно подать жалобу руководству… но безрезультатно. Местная аргентинская полиция подавила восстание, и Мордехай с семьей перебрался в Буэнос‑Айрес, где его сын задокументировал эти события в «Дер видеркол».

Несмотря на неудачу, Мордехай не терял присутствия духа: в дальнейшем он защищал ЕКО, был одним из первых местных сионистских активистов и писал статьи для газеты своего сына.

Авраам Вермонт

Вермонт был учредителем «Ди фолкс штиме» («Голос народа»), второго периодического издания на идише в Буэнос‑Айресе. Первый номер журнала вышел 11 августа 1898 года, в тот же год, что и газета Хакоэна Синая. Журнал выходил вплоть до 1914 года и охватывал широкий круг тем, от мировых и местных политических новостей до жизни общины и криминальной хроники.

Авраам Вермонт. 1890‑е.  

Пиня Кац называл Вермонта «стихийным журналистом», «журналистом хаоса». По словам Каца, в свое время это была одна из самых противоречивых фигур, чье влияние на становление еврейской журналистики в Аргентине огромно. Шмуэль Роллански из буэнос‑айресского отделения YIVO согласен с такой оценкой: «Он первый издал таблоид в Аргентине».

О Вермонте известно не так много. Он родился в 1868 году на территории, которая ныне относится к Румынии, его отец был резником. По слухам, он учился в приюте для детей из неблагополучных семей, основанном православными священниками, отошел от иудаизма, пока жил в разных городах на Балканах, а затем в Лондоне, и лишь после переезда в Буэнос‑Айрес вернулся к религии предков. Он был крайне неприхотлив, пара чашек кофе в день — и ему достаточно (так утверждает Кац), жил в маленькой темной комнате, где стелил газеты вместо одеял.

Авраам Вермонт. Иллюстрация из журнала Caras y Caretas («Лица и маски»). Буэнос‑Айрес. 1915 

Михл Хакоэн Синай в статье «Абрахам Вермонт. Мемуары об очень интересном человеке», опубликованной в «Дер шпигл», вспоминает, что внешность у него была приметная: щуплый, бледный, мутные больные глаза, впалые щеки, острый нос, пухлые губы. «Перефразируя Вольтера, — писал Хакоэн Синай, — если бы Вермонта не существовало, его следовало бы выдумать».

Хотя Вермонт все свои силы отдавал журналу, его едва ли можно назвать образцом журналиста. Он постоянно участвовал в каких‑то склоках, интригах, сплетничал. «Вермонту ничего не стоило в одном выпуске похвалить кого‑то, а в следующем обругать на чем свет стоит», — пишет Кац. Его, как и других евреев в те времена, подозревали в сводничестве, хотя Кац этим слухам не склонен доверять.

Вермонт умер в 1916 году, оставив после себя неоднозначное, но яркое наследие.

Залман Левин

Левин прожил в Буэнос‑Айресе всего два года, а затем переехал в Бразилию, где стал врачом. Но в те два года он конкурировал с Авраамом Вермонтом, выпуская газету под названием «Дер паук» («Барабан»), первый номер которой вышел в 1899 году. Залман Левин был ее редактором, а Михл Хакоэн Синай иногда писал для нее материалы. «Дер паук» — сатирическое издание, но Левин по большей части высмеивал «Ди фолкс штиме». Левин и впрямь публиковал памфлеты вроде «Вермонт и тмеим», где под словом, означающем нечиcтоту, подразумевалось сводничество, или «Загробный суд над Вермонтом». Благодаря этим памфлетам, пишет Хакоэн Синай, «Вермонта — а он в глазах многих в то время был героем — перестали считать героем».

В 1901‑м, через год после выхода последнего номера «Дер паук», Левин нашел новый способ уязвить Вермонта: он срежиссировал пьесу под названием «Вермонт ойф дер катре» — «Вермонт на катре» («катре» по‑испански «топчан»). Пьесу показывали в гостиной, Левин играл Вермонта. «Так впервые в Буэнос‑Айресе появился идишский театр», — пишет Кац, немалое достижение, ведь идишский театр со временем снискал в этом городе огромную популярность. Михл Хакоэн Синай вспоминает о спектакле: «Левин так ловко подражал Вермонту в одежде и манерах — зрителям трудно было поверить, что перед ними не Вермонт собственной персоной».

Якоб Иоселевич

«Каждая его статья была для нас счастьем, глотком свежего воздуха после дайчмериш  и балканской велеречивости Вермонта», — пишет Пиня Кац. В эпоху становления современной журналистики Иоселевич был богачом, но в молодости, в 1880‑х, он был слесарем, входил в круг социалистической интеллигенции в Варшаве и Одессе, где познакомился с Менделе Мойхер‑Сфоримом и Шолом‑Алейхемом. В Буэнос‑Айресе он занимался изготовлением изделий из никеля, скопив изрядное состояние. «Тогда он отошел от социализма и со всем пылом принялся агитировать за Сион», — пишет Кац.

С 1898 года он издавал газету «Дер идишер фонограф», пропагандируя сионизм на своем блестящем идише, причем газету редактировал сам, чтобы никто не испортил его колонку. Кац пишет: «Иоселевич был очень щепетильный, скромный, тихий и внимательный человек, он очень дорожил своим добрым именем», — всех этих качеств явно не хватало другим журналистам и издателям того времени.

Вдобавок он стал местным сионистским лидером. «С возрастом, — пишет Кац, — по мере того как усиливались его сионистские настроения, седобородый Иоселевич стал куда ближе к новым молодым иммигрантам, создавшим сионистскую организацию левого толка “Тиферет Цион”». В августе 1908 года он учредил газету «Ди идише хофенунг», или «Надежда на Израиль» — так она официально называлась по‑испански.

В пятом, октябрьском, номере Иоселевич начал публиковать с продолжением «Золотопряды» Шолом‑Алейхема, написанные специально для этой газеты. «Рукопись пришла с забавной запиской от Алейхема, — вспоминает Кац. — Записку показали всем в редакции. Даже я, а я фактически не был штатным сотрудником, имел возможность прочесть ее, подержать ее в руках. Помнится, она была на очень тонкой бумаге, вроде сигаретной».

Фабиан Ш. Халеви

Халеви проживал в земледельческой колонии Энтре‑Риос и был школьным учителем при Еврейском колонизационном обществе, когда Соли Борок — самый богатый еврей в Буэнос‑Айресе — предложил ему стать редактором и издателем газеты «Дер идишер фонограф». «Фонограф» вышел из печати в один день с «Ди фолкс штиме» — 11 августа 1898 года, разделив с журналом звание второго по старшинству периодического издания на идише в Аргентине.

Фабиан Ш. Халеви (Ш. — сокращение от Шрайбер, то есть писатель) родился в Плоцке, прилежно изучал Тору. Человек образованный, он был знаком с теориями Александра фон Гумбольдта и статьями Зелика Слонимского . Он писал для изданий «Албанон», «А‑Магид» и «А‑Цефира», владел русским, немецким, французским и испанским, но идиш знал всего лишь более или менее. Шломо Лейбешуц, другой интеллектуал, объяснил, что это не проблема: «Просто пишите по‑немецки еврейскими буквами, и вот вам и жаргон». И это и впрямь срабатывало.

Фабиан Ш. Халеви 

«Дер идишер фонограф» никогда не гонялся за сенсацией, ровно наоборот. Шмуэль Роллански в «Дос идише гедрукте форт ун театер ин Аргентине» отмечает, что «редактор “Дер идишер фонограф”, был человек миролюбивый. Стихотворение в книге или немецкий автор трогали его больше, чем повседневная жизнь, и это было видно по его газете. Он был не из тех, кто распространяется насчет тмеим (нечистых) или жаждет войны с бюрократами из ЕKO. Какое дело набожному иудею до всего этого?»

Титульная полоса и фрагмент страницы из «Дер идишер фонограф» 

У такого человека не бывает ни врагов, ни приключений, и в последние годы жизни Халеви переводил на идиш лирическую драму Жана Расина «Эсфирь» и сочинял роман «Дер фариоренер» («Последний»). Халеви умер в Буэнос‑Айресе в 1932 году.

Якоб‑Шимон Ляховицкий

«Он был самым плодовитым издателем периодики на идише и первопроходцем еврейской прессы на испанском языке», — писал о Ляховицком историк Болеслао Левин. А Шмуэль Роллански сказал так: «Ляховицкий был первым, в чьей работе чувствуется сила и индивидуальность. Его произведения были до того уникальными, что никого не оставляли равнодушным».

Он родился в 1874 году в Пружанах, недалеко от Гродно, и в 1891 году эмигрировал в Аргентину. «С семнадцати лет перо было моим товарищем по работе, — писал он в 1919 году. — Мои статьи находили читателей на иврите, польском, русском, немецком и испанском». В Аргентине он начал с «Дер видеркол» Михла Хакоэна Синая, а затем сам основывал еженедельники и газеты. «Я использовал все буквы еврейского алфавита и все — латинского, писал под шестью псевдонимами. Работал я в аргентинской периодике на испанском, редактировал первые двуязычные испано‑идишские газеты». В 1898–1905 годах он сотрудничал с газетой Теодора Герцля «Ди вельт», посылал туда репортажи о жизни аргентинских евреев. Он также помогал создавать благотворительные организации, библиотеки и школы. Пиня Кац в своей книге «Цу дер гешихте фун дер идишер журналистик ин Аргентине» не без иронии отмечает, что Ляховицкий был человек столь широкой души, что считал себя одновременно анархистом, социалистом, сионистом и другом аргентинской политический элиты.

«Группа сионистов»: Я.‑Ш. Ляховицкий, В. Цейтлин и другие. 1906 

Первая ежедневная газета на идише, которой руководил Ляховицкий, называлась «Дер тог» и выходила с 1 января 1914 года. Среди ее сотрудников был и Пиня Кац, он вспоминает, что вскоре после этого разразился скандал, когда были украдены деньги, предназначавшиеся для голодающих колонистов. «Все деньги, поступавшие в газету от читателей или от рекламы, пропадали, как только попадали в руки Ляховицкого». В ноябре того же года Ляховицкий ушел из «Дер тог» и основал «Ди идише цайтунг» — крупную газету на идише, которая просуществовала несколько десятилетий.

Пиня Кац

Автор впечатляющей, живой и откровенной книги об истории еврейской печати в Аргентине, «Цу дер гешихте фун дер идишер журналистик ин Аргентине» (Apuntes para la historia del periodismo judío en la Argentina), опубликованной на идише в Буэнос‑Айресе в 1929 году, Кац был журналистом, писателем, профсоюзным деятелем, создателем культурных организаций, а также переводчиком (из множества своих переводов на идиш он отмечает «Дон Кихота» Сервантеса и «Факундо» Сармьенто ). По словам Шмуэля Роллански, он был «ребе от литературы» и «последним из первых в еврейской прессе в Аргентине».

Пиня Кац.  

Пиня Кац родился в 1881 году в селе Гросуловка (современное название Великая Михайловка) под Одессой. В 1906 году, после поражения революции 1905 года в России, переехал в Аргентину. В Южной Америке, прежде чем стать журналистом, зарабатывал живописью и занимался просветительской деятельностью среди евреев. Залман Соркин, лидер сионистской организации рабочих «Поалей Цион» , привлек Каца к участию в ее деятельности, и он начал писать для ряда изданий. В 1914 году он стал сотрудничать с крупной газетой «Ди идише цайтунг», но после забастовки ушел из нее вместе с группой других журналистов, и в 1918 году они основали «Ди прессе» — просоветскую газету левого толка, которой он руководил вплоть до 1952 года. «Ди прессе» оставалась главным конкурентом «Ди идише цайтунг» почти полстолетия. Каца‑журналиста отличали, как явствует из некролога, помещенного в El Mundo Israelita , «изящество слога, сдержанность стиля и острота комментариев».

Пиня Кац, третий слева, с коллегами по «Ди идише цайтунг»

 

Кац всегда занимал активную общественную позицию, и в апреле 1941 года он основал аргентинское отделение «Идишер култур‑фарбанд» («Союз еврейской культуры», объединение еврейских культурных учреждений). За четыре года до этого он побывал в Париже на Первом всемирном съезде этого объединения — оно было создано по инициативе еврейской интеллигенции из числа французских коммунистов для отпора фашизму и антисемитизму и ради сохранения еврейской культуры. Кац представлял там 23 аргентинские и пять уругвайских организаций. Будучи коммунистом, однако, он пережил период, когда неприязнь Советского Союза к евреям было трудно не заметить или подыскать ей оправдание.

Пиня Кац, седьмой слева в первом ряду, с сотрудниками «Ди прессе».

 

Кац скончался 7 августа 1959 года, но за несколько лет до этого ему довелось подготовить к изданию собрание своих сочинений в девяти томах — привилегия, которой удостаивается не всякий автор.

Люси Давидович, орлица идиша из Бронкса

Люси Давидович, орлица идиша из Бронкса

Роберт Кинг. Перевод с английского Светланы Силаковой, lechaim.ru

С историком Холокоста Люси Давидович я познакомился в 1982 году. Я был тогда деканом Колледжа свободных искусств Техасского университета и пригласил ее прочесть — что очень почетно — ежегодную Гейловскую лекцию по иудаике (выбирал лекторов я сам). Собственно, впервые, накоротке я встретился с ней еще раньше: в Нью‑Йорке в старом здании YIVO  на Пятой авеню, 1048 (теперь там Neue Galerie ), где Давидович произнесла проникновенную хвалу великому лингвисту‑идишисту Максу Вайнрайху в связи с публикацией труда всей его жизни — «Гешихте фун дер йидишер шпрах» («Истории языка идиш»).

Говорила она живо и по делу, что мне сразу же понравилось, но нам удалось лишь перемолвиться — так сложились обстоятельства. Я, не сходя с места, решил залучить ее в Техас.

Пожалуй, тут я должен откровенно признаться: хоть я христианин, а не еврей, я преподаю идиш на разных уровнях, опубликовал немало статей по истории идиша. Вырос я в Геттисберге в Миссисипи: казалось бы, это не средоточие еврейской культуры, но там, как и во многих городках на юге в те времена, имелась изрядная еврейская община; в старших классах большинство моих друзей были евреи, и у многих из них дедушки и бабушки прибыли с северо‑востока и говорили на идише. Мацу я впервые попробовал на рыбалке с приятелями, на юге Миссисипи. В 1960‑х освоил самоучкой идиш по «Идишу для колледжей» Уриэля Вайнрайха, и мы с женой, чтобы обсудить что‑то тайком от детей, переходили на идиш — наверняка другой такой нееврейской четы на свете не найти.

Люси (я обратился к ней «профессор Давидович», но она замахала руками) прочла нам замечательную лекцию о спорной — точнее, на ее взгляд, ничтожно малой — роли американских левых во время Холокоста; с ее точки зрения, гораздо больше для спасения еврейских жизней сделали седовласые (и консервативные) евреи из истеблишмента.

Именно таким образом Люси Давидович навлекала на себя неприятности, — ее они лишь взбадривали: швыряла этакие историографические «коктейли Молотова» в дотоле тихие и затхлые закоулки, где гнездились вина и двойственность либеральных евреев. Первый шаг в этом направлении она сделала в 1950‑х, оправдав приговор супругам Джулиусу и Этель Розенберг и их смертную казнь: в кругах Давидович такая позиция была настолько радикальной, что я задался вопросом: а остались ли у нее друзья после того, как она опубликовала статьи «Дело Розенбергов: способ “возненавидеть Америку”» в социалистическом «Нью‑Лидере» (1951) и «“Антисемитизм” и дело Розенбергов: новейшая ловушка коммунистической пропаганды» («Комментари», выпуск 14 за июль 1952 года)? Я в меру своих скромных познаний доныне полагаю, что Этель Розенберг не следовало отправлять на электрический стул; вина ее не так велика, как вина мужа, и у них были маленькие дети. Но в готовности Люси занять столь бескомпромиссную и непопулярную позицию было нечто неотразимое.

Люси Давидович в Вильно.

Мы с Люси спелись вмиг. Мы не проговорили и десяти минут, когда она рассказала мне анекдот: по ее словам, она только что услышала его в очереди к кассе в «Забаре»  — рассказала на идише. Итак, в вагоне нью‑йоркского метро сидит афроамериканец в черной шляпе, в очках с толстыми стеклами, с головы до пят в черном, с пейсами, читает идишскую газету «Форвертс». В вагон входит еврей‑хасид, смотрит и глазам своим не верит. Нерешительно поерзав, дает волю любопытству — перегибается через проход и спрашивает: «Ир зайт а ид?» («Вы еврей?») Тот поднимает глаза от «Форвертс» и отвечает горестно: «Дос фелт мир нох» («Только этого мне не хватало»). Когда Люси рассказала этот анекдот, я захохотал в голос. И так мы сдружились.

В 1980‑х я часто ездил в Нью‑Йорк по работе и, если удавалось выкроить время, встречался попеременно то с ней, то с ее соседом, жившим напротив Западной Восемьдесят шестой на Бродвее, Исааком Башевисом‑Зингером. Она говорила, что часто видела нобелевского лауреата на улице, но у нее не хватило духа с ним заговорить. А я, хоть и дружил с обоими, даже под дулом пистолета не попытался бы устроить их встречу. Как говорится, «может, я не очень умный, но не полоумный».

Обычно мои встречи с Люси протекали так. Я приезжал к ней на такси с дюжиной роз и бутылкой самого дорогого шотландского виски, который мог себе позволить. Мы пропускали несколько рюмочек у нее на квартире (кстати, с контролируемой арендной платой ), а потом шли в ее любимый китайский ресторан на Бродвее. В квартире она блюла глат кошер: два набора посуды, два набора кастрюль, духовка, прокаленная паяльной лампой, причем прокаливал ее раввин , — все по полной программе; но вне дома кашрут она не соблюдала. Она всегда заказывала креветки в кисло‑сладком соусе, но свинину в кисло‑сладком соусе — никогда.

И мы разговаривали. Я был увлечен идишской лингвистикой и междоусобными войнами в этой узкой, тесной дисциплине, а она лично знала почти всех тяжеловесов, в том числе Макса Вайнрайха, Уриэля Вайнрайха (сына Макса, блистательного и харизматичного лингвиста из Колумбийского университета, автора «Идиша для колледжей»), Зелига Калмановича и Залмана Рейзена.

Как‑то я рассказал ей, что подумываю написать статью об узкой лингвистической проблеме в идишском правописании — употреблении немого алефа (штумер алефа) в словах, начинающихся с гласных «и» и «у». Стандартные правила орфографии YIVO не признают штумер алеф, но он доныне в ходу в некоторых периодических изданиях, а также нередко в неофициальной переписке. По этому вопросу два великих идишских лингвиста (назовем их Икс и Игрек) ожесточенно спорили, публикуя все 1950‑е годы и вплоть до 1960‑х одну полемическую статью за другой и, возобновляя битву, изобретали новые сокрушительные аргументы.

Люси никогда не интересовали мелкие лингвистические контроверзы, и я сразу это заметил, пока мы поедали: я — говядину по‑хунаньски, она — креветки в кисло‑сладком соусе. Она рассматривала меня (этот ее взгляд я про себя называл «хищный зрак Люси») подозрительно и неодобрительно, когти наготове — вот‑вот спикирует и задаст мне взбучку.

Наконец, она решила, что с нее довольно — наслушалась. И, подняв руку, сказала: «Замолчи. Хватит с меня этих лингвистических штучек, о которых ты толкуешь. Я понимаю, о чем ты ведешь речь, но я тебе вот что скажу: Боб, ты несешь ерунду. Ты попал пальцем в небо. Спорят они вовсе не из‑за лингвистики. А из‑за того, что Икс малорослый, дурно одетый, довольно невзрачный, а Игрек — высокий, одетый с иголочки красавец. Любая девушка переспала бы с ним за милую душу. Ничего лингвистического в их споре не было, одна лишь зависть, и больше ничего».

Вот так вот. Сказала напрямик, без обиняков и положила конец моим планам написать об этой заумной академикерстрейт (профессорской болтовне) в идишской лингвистике. Отсмеявшись, я сказал ей: «Что ж, спасибо, отныне я к этой истории на пушечный выстрел не подойду — все, дудки!» Я был признателен Люси за ее прямоту: она меня отрезвила.

Люси — она была такая: говорила без экивоков, прямодушно, а обычно еще и остроумно. Подозреваю, с мужчинами она ладила лучше, чем с женщинами. Несколько женщин, работавших под ее началом или вместе с ней, говорили мне, что по большей части ее боялись. А я не боялся никогда, хотя она, не чинясь, ставила меня на место, если ей казалось, что я в чем‑то неправ.

В основном мы говорили обо всем еврейском и идишском. Я помогал Люси собирать пожертвования на ее проект перевода шедевров идишской и ивритской литературы на английский. Другая страсть всей моей жизни, Индия, была ей ничуть не интересна, и она никогда не упускала случая меня поддразнить. Во время Второй мировой войны Ганди советовал европейским евреям под властью нацистов пассивно принять мученичество. Так говорил Махатма: «Я не считаю, что Гитлер настолько плохой, каким его изображают. Он проявляет поразительные способности и, по‑видимому, одерживает победы без большого кровопролития». А также: «Евреям следовало бы вызваться лечь под нож мясника. Им следовало бы бросаться в море с обрывов». Поэтому меня особо не удивляло, что Люси никогда не находила ничего хорошего в Ганди, Индии и индийцах.

Люси Давидович, урожденная Шильдкрет, родилась в семье «синих воротничков» — рабочих еврейских иммигрантов из Польши. До самой смерти она говорила с бронксским акцентом. Она была если младенцем не «в красных пеленках», то в «розовых», подростком состояла в Молодежной коммунистической лиге. Вначале ей хотелось изучать литературу, но она сменила поприще в 1930‑х годах — тогда остальному миру стало яснее, чем обернется для евреев приход Гитлера к власти в Германии.

В 1938–1939 годах она провела один год в аспирантуре по стипендии для университетских выпускников в Вильно (Вильнюсе) в Литве , где был основан YIVO. Там она познакомилась с директором YIVO Максом Вайнрайхом и даже некоторое время жила в его семье. Благополучно уехала в Америку всего за несколько недель до того, как вспыхнула война  и айнзацкоммандо  стали входить в Литву и убивать всех евреев, которых удавалось схватить. Этот год, последний год перед разрушением Ерушалайим де‑Лите — Литовского Иерусалима — Люси описала в самой теплой, лиричной и задушевной своей книге «Из тех времен и мест» (1989), великолепно передающей дух жизни и шаткое положение евреев и идиша в этом самом идишском из городов.

После войны она вышла замуж за выжившего в Холокост Шимона Давидовича, лидера бундистов, и, судя по всему, их брак, продлившийся с 1948 года до смерти Шимона в 1979 году, был счастливым; Нэнси Синкофф отчасти описала это в прекрасной биографии «Из левых в правые: Люси С. Давидович, нью‑йоркские интеллектуалы и политическая кухня еврейской истории». А еще Люси решила, что ноги ее больше не будет ни в Германии, ни в Австрии. И решению этому не изменяла.

Ее первая книга называлась «Золотая традиция: еврейская жизнь и мысль в Восточной Европе» (1967). Однако самое большое признание ей принесла — а заодно вызвала самую большую полемику — книга «Война против евреев, 1933–1945» (1975). В ней Давидович утверждала, что Гитлером руководило желание уничтожить мировое еврейство. Он хотел расширить Lebensraum  — кто спорит. Он ненавидел коммунизм, и это верно. Но в первую очередь и прежде всего, утверждала Люси, именно ненависть к евреям вела его вплоть до смерти: когда русские стягивали кольцо вокруг Берлина, он покончил с собой. В его завещании, написанном в бункере за день до смерти, говорится о «международном еврействе и его пособниках». Таков, говорила Люси Давидович, был исступленный Lebensmotiv  Гитлера: «Смерть евреям!»

Другие историки — а у них профессиональная аллергия на недвусмысленные ответы — придирались к ее установкам, обвиняли ее в небрежении историческими фактами, в их неверном толковании, а также в других ошибках. Но Люси стояла на своем, никогда не уступая ни пяди. Она твердо знала то, что знала. Остальные ее книги не вызывали столь бурной полемики, но у них всегда находились критики, в основном из числа левых. Однако все ее труды замечательно выдержали проверку временем: «Хрестоматия Холокоста» (1976), «Холокост и историки» (1981) — суровая критика историков за увертки и лицемерие при изучении Холокоста; сборник статей, в основном из «Комментари», под названием «На равных: евреи в Америке, 1881–1981» (1982).

Одна из ее статей в «Комментари» — «О том, каково быть женщиной в шуле » — очень понравилась мне своей искренностью и сквозящей в ней горячей привязанностью Люси к традиционному иудаизму. Статья появилась в июльском номере «Комментари» за 1968 год, на заре современного феминистского движения, но Люси никогда, в сущности, не была феминисткой. Она ходила в ортодоксальный шул в Куинсе, эту синагогу посещали представители среднего класса, и Люси она подошла как нельзя лучше. «К своему изумлению — ведь я считала себя современной — я нахожу, что мне нравится перегородка», разделяющая мужчин и женщин. И вот еще: «Разумеется, женщины сплетничают в шуле потому, что такова их женская склонность». В подтверждение Люси приводит цитату из Элияу бен Шломо, Виленского Гаона («гаон» значит «гений, выдающийся знаток»): «Из десяти мер разговоров, отпущенных этому миру, женщины взяли себе девять» .

Да, Люси Давидович не была передовой феминисткой. Но богатство исторических подробностей в ее трудах поднимает их высоко над всеми бинарными разделениями на либералов и консерваторов, передовых людей и ретроградов. Не рискну утверждать, что хорошо понимаю причины Холокоста — почему один считающийся цивилизованным, талантливый народ попытался истребить другой цивилизованный, еще более талантливый народ, но, не будь книг Люси Давидович, я вообще бы ничего не понимал. Предметность описания — вот ее вклад в историю: у тебя возникает ощущение, что ты там был — в гетто пытался схватить гнилые картофельные очистки или в Понарском лесу ждал пули в затылок. Получить представление о трудах и личности Люси поможет бесценная книга, изданная посмертно ее другом Нилом Козодоем: «В чем польза еврейской истории? Статьи Люси С. Давидович».

В 1987 году, когда в «железном занавесе» образовались прорехи и он уже готовился пасть, меня пригласили в Польшу в Краковский университет — участвовать в мероприятии в честь движения «Солидарность», пророчившем крах коммунистических режимов за «железным занавесом». Ягеллонский университет — старейший в Польше, второй по старшинству в Центральной Европе и один из старейших университетов мира, доживших до наших времен. Я решил прихватить свое семейство и повез родных на автомобиле: стартовав из Западной Германии, мы проехали по Чехословакии, Польше и Восточной Германии, а затем вернулись в Западную Германию. Машину мы взяли напрокат в Бельгии, в ней поместились я, моя жена Карен, оба наших сына — Кевин и Майкл (в то время одиннадцати и восьми лет) и моя теща Хелен Расселл.

В этой поездке мы столкнулись с самыми скверными сторонами коммунистического быта. Во всех трех странах все было серое, серое, серое — и жутковатое. В ресторанном меню значилась сотня блюд, на самом деле вам могли дать только картошку и свиную отбивную или бифштекс по‑татарски и, если повезет, — черствый, слегка заплесневелый хлеб. (Мороженое было удобоваримое, но его всегда подавали с консервированным фруктовым коктейлем, который мои мальчишки терпеть не могли. Ой вэй из цу вэйнен .) Раз ты ведешь заграничную арендованную машину, тебе выписывают штраф за самые пустяковые нарушения ПДД — и платить следует тут же наличными самодовольно ухмыляющемуся полицейскому.

Бензин отпускали по талонам, и, чтобы добыть хоть пару галлонов, приходилось отстоять за талонами очередь на почте. Пограничники, казалось, сошли со страниц «Шпиона, пришедшего с холода» Джона Ле Карре: вооруженные до зубов, тупые головорезы («болванес» или «бульваним» на идише), злые, как волки, безмолвные, как истуканы. Пересекать границу при въезде в одну из этих коммунистических стран, да еще и на арендованной машине было так мучительно, что на всю жизнь отвратило моих мальчишек от идей коммунизма.

Еврейское кладбище в Варшаве, чудом — словно его хранила рука Г‑сподня — избежавшее полного уничтожения при нацистской оккупации, стало одним из главных впечатлений от поездки. Там можно почтить память покойных в шрайберс эк — уголке кладбища, где похоронены многие идишские писатели. Приехали мы туда в пятницу в полдень — по меркам коммунистических стран настолько поздно, что кладбищенский сторож, мужчина лет пятидесяти с гаком, уже собирался домой. Он не хотел нас впускать. Я заговорил с ним на идише, и это все изменило. Он устроил нам незабываемую экскурсию по кладбищу, показав коллектор, по которому лазал мальчиком вместе с другими шмуглерами — детьми, которые благодаря своей малости могли выбираться из гетто по канализации и проносить туда еду из города.

Мы все были глубоко растроганы — посещение кладбища стало самым ярким впечатлением от поездки, и я предвкушал, как расскажу об этом Люси. А когда, возвратясь, начал рассказывать, почуял, что увижу «хищный зрак Люси», которого всегда боялся. Что‑то пришлось ей не по сердцу в моем рассказе. «Этот мужчина… Говоришь, он был еврей?» — спросила она. «Да, так и есть, еврей. Мы разговаривали на идише». Насторожившись, я продолжал, рассказал ей все с начала до конца.

Когда я закончил, она спросила: «Ну так, если он еврей, отчего он не уехал из Польши?» Вообще‑то я задал ему тот же вопрос.

«Семья, — ответил он. — И коммунизм: я верю в коммунизм». Я рассказал это Люси. Она с минуту — и минута, как мне показалось, тянулась очень долго — молчала, а затем отчеканила: «Что ж, Боб, я тебе вот что скажу. Я всю жизнь много думала об этом, читала об этом, думала и писала, снова и снова, и вот тебе мой вывод: в жопу всех коммунистов!» Сказано это было с чистейшим бронксским акцентом. Такова была Люси в ударе, бой‑баба росточком «метр с кепкой» (так она сама себя описывала).

Люси Давидович. 1988 г.

Последний раз мы разговаривали за несколько месяцев до ее смерти. Она позвонила, чтобы расспросить про некоего отрицателя Холокоста: тот утверждал, что имеет какое‑то отношение к Техасскому университету. К счастью, отношения к университету он не имел, и мы с Люси поговорили о том, что надо бы повидаться, когда я снова окажусь на Манхэттене. Она упомянула одного известного еврейского интеллектуала, которого ей хотелось пригласить выпить и пообедать с нами, но затем, секунду подумав, сказала: «Нет уж, слишком много он говорит».

Побывать у нее в последний раз мне не удалось. Мне недостает ее до сих пор, хотя прошло без малого 30 лет. Я ее любил, радовался каждой минуте в ее обществе. Каждые пять лет я ухожу в запой имени Люси: перечитываю все ее книги. Каждый год в частном порядке отмечаю ее йорцайт — она умерла 5 декабря 1990 года — безмолвно обращаю молитву к ее душе и к Б‑гу, благодарю за то, что мне был дарован такой друг: этот друг всегда разговаривал со мной с ядреным бронксским акцентом и всегда был готов задать мне взбучку.

Знаменитые литваки. 140 лет со дня рождения Елены Хацкелес

Знаменитые литваки. 140 лет со дня рождения Елены Хацкелес

Сегодня исполняется 140 лет со дня рождения известного еврейского педагога, переводчика и писательницы Елены Хацкелес (Хацкельс, Хацкельсите). Ее методические разработки и рассказы на идиш публиковались в варшавской газете «Фолксштиме». Была редактором «Киндерблат» — детского приложения к газете «Фолксблат» (Каунас, 1931–39), печатала в нем детские рассказы, путевые заметки, переводы произведений детской литературы с европейских языков.

Елена Хацкелес родилась в Ковно (ныне Каунас) в 25.07.1882 г.

После окончания ковенской гимназии училась на историко-филологическом отделении Бестужевских женских курсов в Петербурге.

Некоторое время жила за границей, в частности, в Париже, где сблизилась с русскими эмигрантами-марксистами, затем вернулась в Россию, вела нелегальную работу (под партийным псевдонимом Рохл) в организациях Бунда в Ковне, Вильне, Одессе, неоднократно арестовывалась властями.

После поражения революции 1905 г. посвятила себя педагогической работе. Работала учительницей истории в виленской частной гимназии Софьи Гуревич и в частной еврейской школе.

Со времени оккупации Вильны немецкими войсками в ходе Первой мировой войны (1916–18) проявилось незаурядное дарование Хацкелес как организатора школьной сети на идиш.

Созданная ею система образования стала образцом для Польши, Литвы и других стран Восточной Европы в период между двумя мировыми войнами.

Хацкелес преподавала на созданных ею педагогических курсах для учителей еврейских школ, вечерних курсах для взрослых, в школах, уделяла много времени детскому дому для девочек в Вильне.

Участвовала в создании еврейских учебников и книг для чтения, методических пособий для учителей.

В 1918–20 гг. жила в Москве, осваивала методику преподавания в школах рабочей молодежи.

В 1920 г. вернулась в Каунас, где стала одним из главных организаторов школьного дела и культурной работы на идиш.

Работала учительницей в еврейской средней школе в Каунасе и в ряде еврейских гимназий Литвы, одновременно была членом правления организации “Култур-лиге” (Лига еврейской культуры) – ставившей своей целью развитие образования, литературы и театра на языке идиш, а также еврейской музыки и изобразительного искусства.

После закрытия Култур-лиге (1925) была арестована; выйдя на свободу, организовала (совместно с Ш. Левиным, 1883–1941) Общество по поддержке физического и психического состояния еврейских детей, которое занималось развитием школьной сети на идиш.

В рамках педагогических программ посетила США, страны Европы, Эрец-Исраэль, Советский Союз.

В годы Второй мировой войны жила и работала в Центральной Азии, что спасло ее от Холокоста. После войны вернулась в родной Каунас, стала организатором и директором единственной в городе еврейской средней школы.

Была автором (совместно с М. Елиным, 1910–2000) букваря на идиш «Дер найер алеф-бейс» (1948).

Однако в 1950 г. школа (последняя еврейская школа в СССР!) была закрыта. До 1966 г. Елена Хацкелес преподавала русский язык и литературу в литовской школе, продолжала писать по педагогическим вопросам и путеводителям только на литовском языке, уже не на идише, а на литовском. Умерла Е. Хацкелес в Каунасе в 1973 году.

В обширном наследии Е. Хацкелес (Хальцеските) — ряд учебников и учебных пособий, научно-популярные книги, сборник путевых заметок, рассказы для детей, а также переводы на идиш из Жорж Санд «Крылья мужества» (Вильнюс, 1939), Г. Мало «Без семьи» (Вильнюс, 1940) и многие другие.

Страницы истории: 150 лет со дня рождения раввина Шмарьяху-Иегуды-Лейба Медалье

Страницы истории: 150 лет со дня рождения раввина Шмарьяху-Иегуды-Лейба Медалье

Элиезэр М. Рабинович, lechaim.ru

22 июля исполнилось 150 лет со дня рождения раввина Шмарьяху-Иегуды-Лейба Медалье

Раввин Шмарьяху-Иегуда-Лейб Медалье

Публикуемые записки принадлежат человеку, одному из многих миллионов, травмированных советскими реалиями не только впрямую, но и невольно. Счастливое детство в окружении зековских будней — неутихающая с годами травма. Некоторые цифровые и прочие несовпадения с исследованиями историков-профессионалов редакция не стала ретушировать.

Если бы в прошлом кто-нибудь предположил, что однажды я буду сидеть в архиве КГБ и читать дело моего деда — одного из самых уважаемых раввинов Москвы, расстрелянного 60 лет назад, — то я бы ответил, что встретить его сегодня на нью-йоркской улице было бы куда более вероятно. Тем не менее, в июне 1997-го, спустя 23 года после нашей эмиграции из СССР, мы прибыли в Москву именно с этой целью. Кроме моего деда, в сталинское время были арестованы наши с женой отцы и многие другие родственники, и мы захотели выяснить об этом правду.

Чиновник, одетый в гражданский костюм, встретил нас в приемной бывшего КГБ, затем проводил в небольшой читальный зал, сделал необходимые копии и даже выдал нам несколько подлинников. Мы попросили у него дело моего деда по материнской линии, бывшего главного московского раввина Шмарьяху-Иегуды-Лейба Медалье, арестованного в 1938 году, и дело моего отца Меера Рабиновича, арестованного тогда же в первый раз.

Можно сказать, что их история отсчитывается с октября 1917 года, когда коммунистическое правительство развязало войну против собственного народа. «К марту 1918 года ленинский большевистский режим, насчитывавший тогда лишь пять месяцев, сознательно уничтожил больше своих политических противников, чем царская Россия — за весь XIX век», — писал Тони Джадт в «Нью-Йорк Тайме» (1997). Позже Сталин уничтожил большинство соратников Ленина. Советский Уголовный кодекс откровенных «политических» статей не имел, но по сути требовал сурового наказания за любые проявления свободы слова и собраний. Однако огромное большинство заключенных в сталинское время не совершали никакого преступления, даже согласно Кодексу. Иметь родственника за границей, получать письма из-за границы, встретиться с иностранцем, даже случайно, — все это могло быть поводом для ареста и «дело» становилось необратимым.

Многие, однако, не совершали даже этих так называемых «преступлений», но они все равно были обречены пополнить несметное число рабов, превращавших СССР в военно-индустриальную державу. Только в одном 1952 году около 12 млн советских граждан были заключенными трудовых лагерей.

Людей, арестованных за так называемую «антисоветскую» деятельность или пропаганду, не судили. Вместо этого в НКВД (прежнее название КГБ) было создано тайное «особое совещание» из трех человек (ОСО). Долгие расследования сопровождались побоями арестантов, пытками голодом и бессонницей — только для того, чтобы заставить их подписать признательные показания. Смертные приговоры выносились на закрытом заседании Военного Суда.

Простая арифметика: средний срок заключения в лагере составлял 10 лет, следовательно, за 16 лет (1937–1953) через лагерно-тюремную систему прошло минимум 19 млн человек. Исходя из того, что арестовывался только один член каждой семьи из 3-4 человек, можно предположить, что жертвами оказались около 65 млн. Тони Джадт называет цифру 20 млн погибших — но, возможно, люди исчезали целыми семьями, и тогда мы получаем 85 млн человек. Так или иначе пострадали все социальные группы, каток государственной машины прошелся по нескольким поколениям.

ДЕД

Мой дед Шмарьяху-Иегуда-Лейб Медалье — выходец из Литвы, родился в 1872 году (прим. ред-ции: в местечке Шавли Ковенской губернии. Его детство прошло в Кретинген (ныне Кретинга). В 17 лет Медалье поступил в знаменитую иешиву Слободки (пригорода Ковно, теперь Каунаса), одну из самых авторитетных в еврейском мире. Проучившись там три года, Шмарьягу Иегуда-Лейб женился и поселился у тестя, бывшего тогда раввином в местечке Кролевец Черниговской губернии), а свою раввинскую службу начал в Туле, губернском центре, сравнительно близком от Москвы. Затем он перебрался в более крупную и эмоционально отзывчивую еврейскую общину белорусского города Витебск. В 1920-х годах его пригласили возглавить московскую Хоральную синагогу, и он перевез всю семью — шестерых сыновей и пятерых дочерей — в советскую столицу. Здесь его дочь Браха вышла замуж за Меера Рабиновича, сына минского раввина. Меер и Браха — это мои родители.

Дети раввина Медалье: Гилель, Борис, Лиля, Зина, Гинда, Гирш, Аврам. 1920‑е годы.

Нелегко было быть активным религиозным лидером, тем более еврейским, — главный московский раввин постоянно подвергался притеснениям со стороны, властей. Но во времена Большого террора (1937–1938 гг.) о прежней относительной «свободе» приходилось только мечтать. Сидя в архиве бывшего КГБ, я читал отчет капитана Госбезопасности Аронова от 28 декабря 1937 года. Согласно этому документу, «рав. Медалье вступил в противозаконные отношения с рав. Шнеерсоном», который был главой нелегального центра советских хасидов. Аронов потребовал санкцию прокурора на обыск и арест; моего деда арестовали 4 января 1938 года.

Допрашивали его дважды или трижды. Родным языком деда был идиш, по-русски он говорил не очень хорошо и, возможно, плохо понимал суть обвинений. Я не знаю, какие методы воздействия применялись к нему во время допросов. Среди прочих обвинений деду вменялась встреча с неким родившимся в России доктором Йозефом Розеном, агрономом и директором американской организации «Агро-Джойнт». Согласно протоколам допросов, раввин был дружен с отцом Розена, владевшим в дореволюционной Туле магазином красок. Раввин «признал», что периодически получал от Розена деньги для раздачи бедным евреям и взамен снабжал его «клеветнической антисоветской информацией».

Первичную основу обвинений составили протоколы допросов Мануила Шептовицкого, руководителя еврейской общины Москвы. Эти протоколы, составленные на другой же день после ареста моего деда, описывают деятельность фиктивной подпольной антисоветской еврейской националистической организации «Мерказ мизрахи» («Восточный  центр»).  Шептовицкий утверждал, что евреи, входившие в руководство этой организации, представляли все слои советского общества, при этом он специально выделил Меера Рабиновича и раввина Шмарьяху Медалье. Организация якобы получала крупные суммы денег, опять же от доктора Розена, для раздачи беднякам и учащимся ешив.

Раввин Шмарьягу-Иегуда-Лейб Медалье и его жена Двойра Медалье, 1930-е годы

 

Несмотря на то, что эта предполагаемая деятельность считалась антипартийной и антисоветской, никаких конкретных ее примеров не приводилось. Следователь на допросах был готов подсказывать Шептовицкому «правильные» ответы, однако, по-видимому, поленился и был вполне удовлетворен той «информацией», которую ему удалось выудить. Шептовицкий, которого наверняка избивали, прежде чем он согласился сочинить весь этот обвинительный бред, был 69-летним больным человеком — и я не думаю, что мы теперь вправе бросать в него камни.

Семья раввина была в полном неведении относительно событий, происходивших в застенках НКВД. Ни письма, ни посылки не принимались. В апреле 1938 года его жена Дебора Медалье написала Сталину. Письмо это прилагается к делу моего деда. В нем говорится:

«”Глас народа — глас Божий”. Товарищ Сталин, наш народ считает Вас мудрым и справедливым другом всех людей. И теперь я нахожусь в такой ужасной ситуации, когда мне необходима помощь мудрого и справедливого друга народа, чей девиз — “чуткость и внимание к человеческому существу…”

Я обращаюсь к Вам как к мудрейшему другу всех людей и умоляю вернуть свободу моему мужу, в невиновности которого я глубоко убеждена… Все эти три месяца я сдерживалась и терпеливо ждала, пока следствие подтвердит невиновность моего мужа. Но прошло три месяца, и конца этому не видно. Поэтому я обращаюсь к Вам, глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, с просьбой помочь освободить моего мужа.

Единственное, в чем его можно было бы обвинить, — это то, что он раввин. Но, товарищ Сталин, ведь Ваша собственная Конституция гарантирует свободу религий и вероисповедания! Разве можно держать его за это в тюрьме? По Вашей Конституции, гражданина нельзя держать в тюрьме многие месяцы без предъявления ему конкретного и четкого обвинения в нарушении закона. Но мой муж никаких законов не нарушал.

Товарищ Сталин, я умоляю Вас, распорядитесь о пересмотре дела моего мужа и верните ему свободу!..»

Письмо Двойры Борисовны Медалье Сталину

 

Я не знаю, отражало ли это письмо подлинную веру в то, что Сталин не знал о бесчинствах, творимых от его имени в НКВД, — я помню, что это наивное мнение у многих существовало еще десятилетие спустя, — либо это был просто акт отчаяния. В любом случае, никакого ответа моя бабушка не получила. Накануне Пейсаха она написала еще одно отчаянное письмо Лазарю Кагановичу — единственному еврею в тогдашнем сталинском руководстве:

«…Мой муж — очень религиозный человек, и он не будет принимать пищу с обычной кухни. Поэтому, если он не получит особой еды, он не сможет питаться ничем, кроме хлеба и кипяченой воды… В эти дни проблема с его питанием обстоит еще сложнее, поскольку приближается Пасхальная неделя, когда все религиозные евреи вместо хлеба едят мацу. Учитывая, что без мацы мой муж будет обречен на полнейший голод, я прошу Вас распорядиться, чтобы в НКВД у меня приняли передачу с мацой…

Я позволила себе обратиться к Вам лично из-за срочности дела, поскольку до начала Пейсаха осталось только два дня… Я также обращаюсь именно к Вам, так как верю, что Вы разберетесь в ситуации старого раввина, оказавшегося на Пейсах без мацы вне стен своего дома…»

Заявление Дворы Медалье на имя Л. М. Кагановича с просьбой разрешить передачу мацы мужу в тюрьму перед Песахом. 13 апреля 1938 года.

 

Это письмо тоже осталось без ответа, но потом я слышал историю о том, как возле еврейской пекарни остановилась машина и два офицера НКВД купили там мацу. Евреи, стоявшие в очереди, начали перешептываться: «Это для нашего ребе!» Это могло быть правдой, поскольку мой дед действительно во время того Пейсаха и еще два дня спустя был жив. И вот я читаю документы о тех последних двух днях. 25 апреля на предварительном заседании Военной коллегии Верховного Суда под председательством военного судьи Матулевича слушалось:

«Обвинение… осудить Медалье Шмера-Лейба Янкелевича Военной коллегией Верховного Суда Союза ССР…

ПОСТАНОВИЛИ:

1. Согласиться с обвинением и принять дело к слушанию на Военной коллегии Верховного Суда Союза CCР…
2. Дело должно слушаться на закрытом судебном заседании без участия обвинителей и защитников и без вызова свидетелей…»

На следующий день, 26 апреля, «…секретарь доложил о том, что подсудимый был доставлен в суд и что свидетели не вызывались… Обвиняемому были объявлены его права и состав суда…

Председатель объяснил обвиняемому суть обвинений и спросил, признает ли он себя виновным. Обвиняемый ответил, что не признает за собой никакой вины, и отклонил показания предварительного следствия, поскольку они были ложными…

Председатель зачитал показания Фукса о контрреволюционной деятельности Медалье. Обвиняемый Медалье заявил, что эти показания ложные… Он никогда не вел никакой контрреволюционной деятельности.

Председатель объявил судебное расследование оконченным и предоставил обвиняемому последнее слово. Последний заявил о том, что не знал ни о какой контрреволюционной организации.

Суд удалился на совещание. По возвращении председатель зачитал приговор.

ПРИГОВОР

Именем Союза Советских Социалистических Республик

Военная коллегия Верховного Суда Союза ССР… на закрытом судебном заседании в городе Москве 26-го апреля 1938 года рассмотрела дело Медалье Шмера-Лейба Янкелевича…

Предварительное и судебное расследование установило, что Медалье был активным членом антисоветского еврейского религиозного центра, который имел целью свержение Советской власти. В рамках своей контрреволюционной деятельности Медалье был связан с директором американского общества «Агро-Джойнт» Розеном, которого он снабжал клеветническими материалами о ситуации в Советском Союзе…

Военная коллегия Верховного Суда Союза ССР приговорила Медалье Шмера-Лейба Янкелевича к высшей мере уголовного наказания — расстрелу, с конфискацией всего его личного имущества. Настоящий приговор… должен быть приведен в исполнение немедленно».

В тот самый день это и произошло:

«ДОПОЛНЕНИЕ

Приговор о расстреле Медалье Шмера-Лейба Янкелевича приведен в исполнение в городе Москве 26-го апреля 1938 года…

…Лейтенант госбезопасности (Шевелев)»

Приговор по делу Шмарьяу‑Лейба Медалье, утвержденный Военной Коллегией ВС СССР. Апрель 1938.

 

Я представляю это, я вижу, как солдат НКВД надевает на раввина наручники, ведет его вниз по мрачным коридорам, там же достает из кобуры револьвер и стреляет заключенному в затылок.

О приведении смертных приговоров в исполнение родственникам не сообщалось: в приемных НКВД не хотели никаких истерик. Поэтому была выдумана формулировка: «десять лет заключения без права переписки».

— Но скажите хотя бы, куда его отправили? — настаивали родственники, отстоявшие долгую очередь.

— Больше нет информации. Следующий!

Миф о «десяти годах без права…» сохранялся вплоть до смерти Сталина (даже позже), хотя ни одного осужденного в лагерях с таким приговором, ни (тем более) освобожденного никто не видел. Мне было девять, когда закончилась война. Однажды к нам с матерью пришел симпатичный молодой офицер. Это был мой дядя Гриша, военный стоматолог, только что прибывший в короткий отпуск из самого Берлина. Расцеловав нас обоих, он начал говорить на идише — взрослые всегда так делали, если хотели что-то скрыть. Дядя вдруг заплакал, мать же пыталась его утешить. После моих настойчивых вопросов она с неохотой рассказала, что дедушка умер (о чем стало известно, предположительно, в 1942 году) и она только что сообщила об этом своему брату. Когда она сумела это выяснить? И где только она нашла место плакать тайком от меня?..

 

ОТЕЦ

В моем раннем детстве никакого отца не было вообще. Мать говорила, что он на войне.

— А его могут убить? — спрашивал я.

— Что ты! Он же настоящий герой — а их никогда не убивают!

Но вот победители стали возвращаться.

— Где же мой папа?

— Ну, подожди, не могут же все вернуться сразу!

Меер Рабинович, 20 лет, с матерью Фейгой и одной из сестер (на обороте – открытка со штампом минской почты от 23.2.1914)

 

Однажды утром, в ноябре 1946-го, он пришел. Вместо военной формы на нем был тулуп. Вероятно, воскресным днем, потому что я был не в школе и даже не вставал. Помню его первые слова:

— Он не болен? Почему он в постели?

Спустя несколько часов он ушел. Я не понял — почему, но моя бедная мать, как всегда, нашлась:

— Когда солдат возвращается с фронта, он какое-то время не имеет права жить с семьей. Я, глупый 9-летний мальчишка, поверил тогда в эту чушь.

— До школы докатился слух, что отец мой сидел в тюрьме. Я это со всей возможной страстью отрицал. Но в конце концов пришел к матери и поставил вопрос ребром. Ей ничего не оставалось, как объяснить мне все: в 1938 году отца несправедливо арестовали, посадили в лагерь на восемь лет и теперь не разрешают селиться ближе, чем в 100 километрах от столицы. С этого момента я начал жить двойной жизнью: одной — искренней, дома, другой — внешне просоветской, в школе и т. д.

Мой отец Меер Рабинович родился в Минске в 1893 году, переехал в Москву после революции. Во время нэпа он вел небольшое дело по производству и продаже карандашей. В 1929 году нэп стал сворачиваться; несколько раз отца арестовывали, до тех пор, пока он полностью не отказался от коммерции и почти от всей своей личной собственности. Семья оказалась в нищете — увы, не она одна!

Тюремная фотография отца, 1949 год.

 

Так мой отец пошел в рабочие. Руки у него были золотые. Он выучился ремонтировать стоматологическое оборудование, это и стало его профессией. Он был глубоко религиозным человеком и проявлял большую активность в московской синагоге. 9 июня 1938 года его вызвали в местное отделение милиции для исправления документов и тут же арестовали. Не знаю, что такого с ним делали в НКВД, после чего он передал своим следователям такую записку: «Я, Рабинович, заявляю, что готов откровенно описать мою незаконную контрреволюционную деятельность в религиозных кругах в период с 1936 года до момента моего ареста».

На очередном допросе он подробно расписал свои «преступления»: «Когда я был членом ревизионной комиссии синагоги, я был виновен в следующей антигосударственной деятельности: я одобрил выдачу 1000 рублей Шептовицкому на ремонт синагоги, 6000 рублей — на выпечку мацы, 2000 рублей — Фуксу для распространения среди бедных перед Пейсахом. Деньги были получены от… Розена».

Следователя, однако, такое признание не удовлетворило. Он осведомился о сочувствии отца арестованным родственникам его жены, а также о том, занимался ли он сбором каких-либо пожертвований в пользу семей арестованных. Отец не стал отрицать и эти обвинения.

Затем следователь зачитал вслух показания Шептовицкого о собраниях фиктивного общества «Мерказ мизрахи», проводившихся в нашей квартире.

— Теперь вы понимаете, что ваша вина полностью доказана?

И отец согласился. В протоколах допроса ничего не сказано об «особом обращении»: ни о побоях, ни о лишении сна на восемь суток, ни о лампе яркого света, «режущего» глаза в течение всего допроса.

Тем не менее, отец никого никогда не оговаривал в «преступлении» большем, чем сбор денег в пользу семей арестованных. 29 июля обвинение объемом в одну страницу было готово: «М. Л. Рабинович был активным членом сионистской националистической организации и добивался оказания помощи арестованным духовным лицам…»

2 августа, в его отсутствие, ОСО вынесло следующий приговор: «За контрреволюционную деятельность Рабинович Меер Лейзерович приговаривается к заключению в исправительно-трудовом лагере на срок восемь лет».

Мама Броха (Берта) Рабинович: слева – декабрь 1923 г. (20 лет), справа – 1950-е годы

 

Все эти восемь лет он провел на Колыме — это самое холодное и самое страшное место ГУЛАГа на Дальнем Востоке СССР. Чтобы попасть туда из Москвы, надо было 10 дней ехать поездом и еще не меньше недели добираться пароходом. Визиты родственников не разрешались. Поначалу кроме бараков кругом была сплошная тундра, когда же отца выпустили, на этих землях стоял Магадан — город, выстроенный на крови и костях сгинувших там зеков.

Итак, в ноябре 1946 года отец снял комнату в городке Петушки Владимирской области (в 113 километрах на северо-восток от Москвы) и устроился на местную фабрику агентом по снабжению: такая работа давала ему возможность частых командировок в столицу.

Мы с матерью и сестрой Фейгой занимали две комнаты в большой коммунальной квартире с одним раздельным санузлом на 15 семей. Племянницы отца Соня и Белла занимали крошечную подвальную комнатку. Когда нам провели газ, все поставили в коридоре газовые плиты, превратив его в кухню. Наши соседи постоянно толклись в коридоре, поэтому трудно было пройти незамеченными. По крайней мере один из соседей, Тимофеев, следил за моим отцом и доносил на него. По наивности отец, видимо, думал, что во время командировок может видеться с собственной семьей у нее дома. Но как-то раз Тимофеев вызвал милицию. Отца выгнали, а маму заставили уплатить большой штраф. После этого случая отец останавливался у других родственников и друзей — тех, кто не боялся прятать его.

Правда, был случай, когда отец прожил вместе с нами целых восемь дней и не прятался. Моя мать чем-то помогла участковому милиционеру и, когда наступил Пейсах 1947 года, попросила у него разрешения, чтобы отец провел праздник с нами.

За несколько дней до Пейсаха мать спросила меня, не хочу ли я сделать отцу сюрприз. Она объяснила, что я должен буду запомнить и в определенный момент произнести несколько слов на иврите. Потом русскими буквами написала загадочную фразу, которую я, выросший в полном неведении обычаев, выучил наизусть: «Ма ништана халайла хазэ…»

Дом в Большой Мурте, где отец снимал угол (фото автора)

 

Представьте себе человека, который провел восемь лет в лагере за то, что исповедовал иудаизм, а теперь сидит во главе стола среди семьи и гостей, возле тонкой фанерной стены, за которой нет ничего, кроме любопытных соседских ушей, в сталинской Москве — во «тьме египетской». Мы читаем вслух об исходе евреев из Египта, и настает момент, когда надо задать четыре канонических вопроса. Повернувшись к матери, отец говорит:

— Больше никого нет, поэтому вопросы задавать должна ты.

— Почему я? Разве я здесь самая младшая? — говорит мать, подавая мне знак. Думаю, никогда мой отец не был счастливее, чем в тот момент.

Кочевое существование отца маршрутом «Петушки — Москва — Петушки» внезапно кончилась в феврале 1949-го. Правительство решило, что всех бывших лагерников надо переправить в Сибирь. На этот раз у отца не было вообще никакой работы, так как власти не брали на себя обязательства заботиться о формально «свободном» человеке. Отец буквально умирал от голода, пока моя мать не привезла ему еды. Через несколько месяцев ему разрешили поселиться в поселке Большая Мурта (в 100 километрах от Красноярска), в Центральной Сибири. Там он нашел работу котельщика на автобазе. В этом поселке я провел три лета в 1951–1953 гг.

Воспоминания о тех летних каникулах остались у меня довольно светлые. Разумеется, жили мы бедно, как, впрочем, и все вокруг. Отец снимал угол в смежной комнате у одной вдовы, крестьянки. У нее был небольшой огород, часть которого она выделила отцу. Еще у нее была корова, и вдова продавала нам молоко и сметану, которую я потом руками сбивал в масло.

Читал я много. В августе окрестные леса переполнялись земляникой, мы собирали ее либо вместе с детьми ссыльных поволжских немцев, либо с отцом по выходным.

Ссыльные не верили, что когда-нибудь вернутся к нормальной жизни. Однажды Фейга спросила:

— Папа, это когда-нибудь кончится?

— Может быть, — отец пожал плечами. — Когда умрет Сталин.

— Сталин? Может умереть?! — спросила ошеломленная Фейга. Отца это развеселило:

— Неужели ты так религиозна? Ты же не думаешь, что он бессмертен!

И Сталин действительно умер 5 марта 1953 года после третьего инсульта и после пяти лет нараставшего антисемитского террора. Народ скорбел.

Отец в ссылке, 1951 или 1952 (фото автора)

 

К осени 1954 года ссылка закончилась, но права жить вместе с нами в Москве отец еще не получил. Впрочем, запрет не соблюдался, и, по-видимому, соседей не заставляли больше на него доносить. Однако без прописки отец не смог бы найти работу в Москве, поэтому он прописался в отдаленной деревне и уговорил руководство одной московской фабрики, обслуживавшей только подмосковных стоматологов, оформить его на должность разъездного ремонтного мастера. С тех пор он ремонтировал стоматологическое оборудование по всей Московской области и занимался этим даже после того, как получил долгожданное разрешение поселиться в Москве.

Этого дня пришлось ждать 17 лет после первого ареста, о чем говорилось в короткой справке из Прокуратуры СССР:

«Гражданину Рабиновичу Мееру Лейзеровичу

…20 апреля 1955 года Верховный Суд Союза ССР отменил Постановления ОСО от 2 августа 1938 года и от 15 июня 1949 года, закрыл Ваше уголовное дело и полностью Вас реабилитировал».

Следующие четыре года мы наконец-то провели неразлучно, в одной комнате, зато всей семьей. Надеюсь, это были счастливые времена для отца. Однако его здоровье было подорвано, и в феврале 1959 года он умер от обыкновенного гриппа. Ему было только 65.

Последняя фотография отца, по-видимому, 1958 год (фото Беллы Рабинович)

 

Пересмотру подверглись миллионы уголовных дел, почти все бывшие заключенные были признаны невиновными. Получив спустя десятилетия разрешение дотронуться в архиве КГБ до папки с дьявольской документацией, касающейся нашей семьи, я нашел секретное распоряжение выдать моей матери формальное свидетельство о смерти деда, который, как они продолжали утверждать, умер во время заключения 24 января 1942 года. А потом пришло решение от 7 декабря 1957 года:

«Военная коллегия Верховного Суда СССР постановила: отменить приговор Военного Суда… от 26 апреля 1938 года в отношении Медалье Шмера Лейба Янкелевича в связи с открывшимися новыми обстоятельствами и закрыть уголовное дело против него за отсутствием состава преступления».

Через двадцать лет они стыдливо и обиняком признали преступление деда «небывшим». «За отсутствием состава»…

Но можно ли подобным же способом отменить и состав своего собственного преступления, преступления от имени власти?.. Состав выпущенной однажды пули отменить нельзя.

10 сентября 1998 г.

(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 65)

Как литвак Авраам Симхович стал “серым кардиналом” Фиделя Кастро

Как литвак Авраам Симхович стал “серым кардиналом” Фиделя Кастро

Алексей Алексеев, jewish.ru

Он придумал Фиделя Кастро и устроил революцию на Кубе. Более полувека именно Авраам Симхович был тайным «коммунистическим боссом № 1 в стране».

Коммунист старой закалки, Авраам Симхович увлек социализмом Фиделя Кастро в 1948 году. На тот момент будущему лидеру Кубы было 22 года. И вплоть до 1994-го – года смерти Симховича – Кастро обращался за консультациями только к нему. Именно Симховича, а не Фиделя, мировые СМИ называли «главным идеологом революции» и «коммунистическим боссом № 1 в стране».

«Нужно было подготовить общество к тому, что править должна Коммунистическая партия, что коммунизм не так опасен, не так страшен, не так плох. Именно этим я и занимался», – вспоминал Симхович много лет спустя.

Авраам Симхович прибыл на Кубу в 1922 году. Он родился в деревне Тшцяны Сувалкской губернии, сейчас это территория Польши. На родине успел пройти через тюрьму – попал туда как участник молодежного отдела запрещенной Коммунистической рабочей партии Польши (КРПП). Выйдя на свободу, решил эмигрировать.

После Первой мировой войны и революции в России евреи уезжали тысячами. Бежали от антисемитизма и призыва в армию – немалая часть эмигрантов оказалась в итоге в Латинской Америке. В 1925 году на Кубе проживало около 8000 евреев – в том числе 5200 выходцев из Восточной Европы. Местные жители прозвали их «полякос» – позже так стали называть эмигрантов из Восточной Европы любой национальности. «Полякос» занимались в основном двумя видами работ – шили одежду и обувь в мастерских, принадлежащих соплеменникам, или торговали вразнос. Коренные кубинцы пародировали бродячих торговцев произнесенной с преувеличенным еврейским акцентом присказкой «Вендо корбатос баратос» – «Продаю дешевые галстуки».

Симхович не стал торговать галстуками. Вместо этого он устроился работать в швейное ателье и вступил в профсоюз портных. Так выглядит официальная версия коммунистов. В американской прессе, напротив, убеждали читателей, что Симхович – агент московского Кремля, прибывший на остров, чтобы «расшатать» обстановку. «Никто никогда не видел Авраама за швейной машинкой, во всех анкетах он писал слово “безработный”. Но за свою квартиру в Гаване платил больше, чем зарабатывал за месяц лучший портной. Откуда деньги?» – вопрошала буржуазная пресса.

В августе 1925 года в Гаване основали Кубинскую коммунистическую партию. В тот момент на острове у коммунистов было девять кружков. В них состояло 80 человек. В самом крупном, гаванском участников было аж 20. На съезд по случаю основания партии прибыли десять участников, как минимум трое были евреями, и одним из них – Авраам Симхович. Съезд выбрал генсека и его помощников, а также принял несколько резолюций. Резолюция № 1 гласила: почтить минутой молчания память Владимира Ильича Ленина. Резолюция № 2: послать привет советскому торговому кораблю «Воровский», который власти Кубы не допустили на остров. Сам Симхович при разделе партийных должностей остался в стороне. В партийных документах против его фамилии было написано всего одно слово – «координатор».

Компартию Кубы запретили уже на следующий год. Президент Кубы Херардо Мачадо, которого прозвали «тропическим Муссолини», начал преследования коммунистов. Часть участников выслали из страны, другую часть убили – по некоторым сведениям, просто сбросили с обрыва в море, приковав к ногам тяжелые грузы. Несколько человек «случайно» застрелили на улицах Гаваны и других городов. Вероятно, опасаясь расправы, Симхович вышел из состава ЦК компартии в 1929 году. С того момента он много лет не занимал официальных должностей, но именно его продолжали считать главным идеологом и специалистом по вербовке новых членов.

В 1929 году Симхович посетил Москву, где стал членом латиноамериканской секции Коммунистического Интернационала. В России он познакомился с немецкими коммунистами. Они помогли кубинским товарищам деньгами – на издание журналов Bandera Roja, «Красное знамя», и Centinela, «Часовой». Уходить от преследования властей на Кубе Симховичу помогала частая смена псевдонимов. Но даже несмотря на это, его дважды арестовывали, а в 1932 году выслали с острова, обвинив в шпионаже. Через Германию Симхович вновь вернулся в Советский Союз. Но затем произошли два события сразу. В августе того же года был свергнут и сбежал в США президент Мачадо. А верный товарищ по компартии – и, по слухам, любовница Симховича – Дора Штерн Вайншток переспала с сыном высокопоставленного чиновника, и тот в знак благодарности сделал несколько паспортов для депортированных коммунистов.

В 1934 году Симховича вновь увидели в Гаване. В 1936 году он получил кубинское гражданство, а два года спустя на острове сняли запрет на деятельность компартии. Число коммунистов при этом росло медленно, и тогда Симхович придумал использовать чтецов на табачных фабриках. Изготовление сигар – монотонная ручная работа. Чтобы стимулировать работников, в цехе сидит специальный человек, который читает им вслух стихи и рассказы. Симхович, которого тогда знали под именем Фабио Гробарт, стал снабжать читчиков коммунистической литературой. Дело пошло: в 1933 году компартия насчитывала 500 членов, в 1936 году – 3000, в 1938-м – уже 10 000. После инновации Симховича-Гробарта на сигарных фабриках в партию вступили еще 30 тысяч человек. На выборах 1944 года за кандидатов-коммунистов проголосовали 122 тысячи избирателей, на промежуточных выборах 1946 года – 195 тысяч. Население Кубы составляло тогда около шести миллионов человек.

О существовании «серого кардинала» на Кубе, который ведет коммунистов к власти, в Америке узнали в 1946 году. Братья-журналисты Джозеф и Стюарт Элсопы писали: «В Гаване советское правительство содержит активно работающий центр политического проникновения в Центральную и Южную Америку… Но львиную долю работы выполняет неофициальный советский штаб, которым руководит некий Фабио Гробарт. Это фигура из фильмов Хичкока. Он, возможно, поляк, но у него полдюжины паспортов… Кроме Мексики и Кубы, он руководит основными действиями коммунистов в Бразилии, Чили, Колумбии и Коста-Рике».

В 1947 году американские журналисты называли его «самой таинственной фигурой кубинской политики» и жаловались, что он отказывается не только давать интервью, но и отвечать на любые вопросы – даже о погоде в Гаване. Его считали коммунистическим боссом № 1 не только Кубы, но и всего Карибского региона. Когда компартия Венесуэлы раскололась на три фракции, в страну приехал лидер кубинских коммунистов Блас Рока и передал приказ Гробарта – объединиться снова. Приказание выполнили.

А вот еще одно сообщение из американских газет, 1948 год: «Связи Советской России с латиноамериканскими коммунистами тщательно скрываются. Важной новостью стало недавнее сообщение, что Фабио Гробарта видели входящим ранним утром в советское посольство в Гаване. В этом посольстве нет дипломатов высокого ранга, в открытую направляющих коммунистов, как это делал в течение нескольких лет до войны Константин Уманский из Мехико. Русское финансирование не очевидно».

Имя Фабио Симхович выбрал себе сам – в честь древнеримского консула Квинта Фабия Максима по прозвищу Кунктатор. Так называли человека, который медленно и упорно идет к своей цели, избегая решительных схваток, изматывает соперника и побеждает. От этого имени произошел термин «фабианский социализм», идея которого состояла в медленном преобразовании капиталистического общества в коммунистическое.

В 1948 году Фабио Гробарта опять выслали с Кубы. По другой версии, он сам уехал в Европу лечиться от туберкулеза. Антикоммунисты на Кубе утверждали, что перед отъездом Гробарт провел ряд встреч с Фиделем Кастро, 22-летним студентом-юристом. После этого мир получил в лице Фиделя бескомпромиссного революционера и социалиста. Когда в 1959 году Кастро удалось совершить на острове переворот, одним из первых шагов, которые предприняло его правительство, стало возвращение на Кубу «политтехнолога» Гробарта. К тому времени тот проживал в Праге под именем Антонио Бланко. Уговаривать его вернуться приехали Эрнесто Че Гевара и брат Фиделя Кастро Рауль.

Интересно, что в первое время после прихода к власти Фидель Кастро не называл себя коммунистом. Революцию совершило его «Движение 26 июля» и соратники из студенческой организации «Революционный директорат 13 марта». При этом большая часть сторонников Кастро терпеть не могла коммунистов, партия которых на Кубе тогда носила название Народно-социалистической – НСПК. В дело вновь вступил Гробарт. Он организовал первые консультации нового кубинского руководства с представителем Советского Союза – корреспондентом ТАСС в Гаване Александром Алексеевым. Встречи были тайными, так как после поездки Никиты Хрущева в США в сентябре 1959 года советское руководство не хотело портить отношения с американцами. Однако после этих консультаций Фидель отбросил сомнения и взял резкий курс на коммунизм по образцу СССР.

Гробарт учил его: компартия на острове должна быть одна, а для этого следовало договориться с НСПК. Плюс идеологию нужно прививать с юности – для этого нужны курсы теории для молодых активистов «Движения 26 июля».

Чтобы договориться со «старой компартией», Гробарт организовывал тайные встречи в рыбацком домике в деревушке Кохимар в 15 км от Гаваны – эту деревню прославил Эрнест Хемингуэй, выбрав ее в качестве места действия повести «Старик и море». На встречах со стороны власти присутствовали Фидель и Рауль Кастро, Че Гевара со своим заместителем Рамиро Вальдесом и командующий вооруженными силами революции Камило Сьенфуэгос. Потом число посвященных сократилось. Сьенфуэгос погиб в авиакатастрофе в конце 1959 года. Фидель и Че Гевара обвиняли в его гибели врагов революции, кубинские эмигранты – Фиделя. От НСПК переговоры вели ее генеральный секретарь Блас Рока, которого Гробарт знал более 30 лет, и два члена Политбюро. Смысл переговоров был в слиянии партий. Рока и его приближенные должны были убедить рядовых коммунистов, что лидером коммунистов Кубы должен быть товарищ Фидель.

Тогда же, в 1959 году, по проекту Гробарта создали сеть специальных партийных школ, в которых «старые» коммунисты обучали марксизму-ленинизму сторонников Фиделя – так они готовили новую элиту страны. За два года обучение в таких школах прошли около 30 тысяч кубинцев. По образцу Высшей партийной школы в Москве был создан ее кубинский аналог – Центральная школа Коммунистической партии Кубы имени Нико Лопеса. Диплом этого заведения был обязательным условием для назначения на высокий партийный или государственный пост.

Как и предполагал Гробарт, на объединение коммунистов ушли годы. В апреле 1961 года Куба пережила высадку в заливе Свиней: десант кубинских эмигрантов пытался свергнуть Кастро. На первомайской демонстрации Фидель Кастро объявил, что на Кубе не будет больше многопартийных выборов, страна будет строить социализм и примет социалистическую конституцию. В декабре того же года он заявил: «Я – коммунист, и буду им до конца своих дней».

До конца своих дней оставался его тенью и Фабио Гробарт. В 60-е он занял пост редактора журнала «Социалистическая Куба». Это было вполне в его духе – руководить из «серой» зоны, оставаясь сердцем и направляющим центром идеологии. Это его слова и речи произносили Фидель и Рауль Кастро с высоких трибун. Сам Гробарт появлялся на партсъездах только для того, чтобы внести очередное стандартное предложение о переизбрании на очередной срок товарища Фиделя первым секретарем ЦК Компартии Кубы.

Считают, что именно Гробарт предотвратил попытку заговора в 1967 году. Тогда «старые» коммунисты из НСПК при поддержке СССР попытались отстранить Кастро от власти. По настоянию Гробарта за ними вовремя установили слежку. В итоге шеф кубинской безопасности Мануэль Пиньейро по прозвищу Рыжая Борода лично зафиксировал переговоры членов НСПК с Рудольфом Шляпниковым, представителем КГБ при МВД Кубы – на той встрече обсуждали детали переворота.

1 октября 1967 года всех заговорщиков арестовали. Трое покончили с собой в заключении. 35 человек были приговорены к различным срокам заключения. Самый суровый приговор вынесли идеологу НСПК Анибалю Эскаланте – 15 лет тюрьмы. Впрочем, три года спустя он был освобожден и отправлен в Прагу. Рудольфу Шляпникову пришлось вернуться в Москву.

Человек, который «придумал» Фиделя и кубинскую революцию, скончался 22 октября 1994 года. Ему было 89 лет. Еще в 1975 году его наградили советским орденом Октябрьской Революции. Хотя ни в самой Кубе, ни в СССР многие так и не поняли: кто такой Фабио Гробарт, он же Авраам Симхович, и почему именно ему дали эту награду.

Юдика. Юдита Цик. Одна из немногих…

Юдика. Юдита Цик. Одна из немногих…

07 июля 1898 г. в Гаргждай родилась выдающаяся поэтесса Юдита Цик, известная под псевдонимом Юдика.

Юдика была одной из немногих женщин-поэтесс еврейского происхождения в Литве, которые так продуктивно творили и публиковали свои произведения. Ю. Цик начала писать стихи на идише в 1917 году и под влиянием Мойше Тайча (Тайтша) – еврейского писателя, присоединилась к Екатеринославской группе поэтов, в которую входили Перец Маркиш, Хане Левин и Шмуэль Розин. Она добилась значительного успеха, публикуясь в периодических изданиях и антологиях. Первый сборник ее стихов “Нае югнт” (“Новая молодежь”) был опубликован в Каунасе в 1923 году, а драматическая эпическая поэма “Ментш ун цайт” (“Люди и время”) была опубликована в 1926 году.

В 1929 году Юдита Цик вместе с сыном эмигрировала в Канаду. Была постоянным автором журнала “Кенедер Адлер” и опубликовала такие известные произведения, как “Вандервегн” (“Странствующие пути”, Монреаль, 1934), “Шплитерс” (“Осколки”, Торонто, 1943) и “Цар ун Фрейд” (“Боль и радость”, Торонто, 1949). Юдика включена в биографический словарь идишских писателей Залмана Райзена, антологию идишских поэтесс Эзры Кермана. По словам известного американского еврейского писателя, лингвиста-германиста, специалиста в области идиша Довида Каца, Юдита Цик (Юдика) – одна из немногих поэтесс, “создавших идишскую поэзию на западе”.

Юдика (Юдита Цик) скончалась в Нью-Йорке в 1987 году.

Хаим Граде. «Мой спор с Гершем Расейнским»

Хаим Граде. «Мой спор с Гершем Расейнским»

Рут Вайс. Перевод с английского Л. Черниной. lechaim.ru

26 июня исполнилось 40 лет со дня смерти великого идишского писателя Хаима Граде. В этом же году мы отмечаем 70-летний юбилей его рассказа «Мой спор с Гершем Расейнским» (1952) — по мнению исследователей, одного из важнейших идишских текстов XX века.

В начале января 1960 года, когда я только приехала в Нью‑Йорк изучать идишскую литературу в университете, мне выпала честь присутствовать на лекции известного идишского поэта и романиста Хаима Граде. Граде родился в Вильно в 1910 году, получил образование в белостокской ешиве движения «Мусар», в начале 1930‑х вернулся в Вильно, где получил известность как светский поэт. После Второй мировой войны и Холокоста, в которых он потерял семью, Граде переехал в Нью‑Йорк. Здесь он стал писать не только стихи, но и прозу. Умер писатель в Нью‑Йорке в 1982 году.

В то время, когда Граде читал ту лекцию, его имя еще не было хорошо известно для читающих на английском языке. Но в идишских кругах его ценили не только как писателя, но и как лектора, который мог говорить на самые разные темы, от Маймонида до Рембрандта. Мне посчастливилось присутствовать на лекции, темой которой была «Культура Восточной Европы», а затем получить приглашение (может быть, из‑за моих собственных семейных связей с Вильно) пообедать с Граде и издателем его идишских книг в «Русской чайной».

Хаим Граде. 1940-е (?)

В этом роскошном заведении, после прекрасной лекции, Граде был недоволен — недоволен собой. Лекция, ворчал он, оказалась неудачной — ништ гелунген — потому что он не рассчитал время и ему пришлось опустить целый раздел из того, что он хотел сказать. Я тогда только‑только прочитала длинную поэму «Мусаристы» (1939) о невероятно строгой ешиве, в которой он учился до 1930 года, и не могла не заметить, насколько он сам был похож на главного героя этой поэмы.

Мусар — это программа морального воспитания, направленная на развитие этической личности. Движение Мусар возникло в XIX веке в качестве реакции на излишнее внимание к техническому анализу, характерное для литовских ешив. Для движения характерно использование техники развития сознания, чтобы сделать из учащихся не только хороших ученых, но и высокоморальных людей. Но в некоторых ешивах, в том числе в той, где учился Граде, воспитание было по‑настоящему суровым и аскетичным.

Главный герой поэмы, Хаим Вильнер, созданный по образу и подобию автора — мальчиков часто называли по тому месту, откуда они приехали, — подвергается публичному позору и обвинениям в тщеславии, когда директор ешивы находит у него в нагрудном кармане расческу (!). В попытке подавить эго учеников ешиве удалось добиться того, что Граде впервые сформулировал в той поэме, а затем повторил еще раз: «Учившийся Мусару не обретет удовольствия от жизни» .

Учитывая такую специфику получаемого образования, неудивительно, что Граде бросил Белостокскую ешиву и вернулся в родное Вильно с твердым намерением стать светским поэтом. Для этого совсем не требовалось порывать с еврейской жизнью вообще. В говоривших на идише городских кварталах нерелигиозные и благочестивые евреи жили в одних и тех же дворах и сидели бок о бок над книгами в знаменитой многолюдной библиотеке Страшуна. Через несколько лет, когда Граде вместе с набожной матерью жил в небольшой квартирке за кузницей и ухаживал за дочерью раввина, он стал одним из наиболее видных представителей литературно‑художественной группы «Юнг Вильне».

Потом, в 1939‑м, наступила советская оккупация, а за ней два года спустя пришли нацисты. Когда немцы подходили к Вильно, Граде бежал в Советский Союз, решив, что оставить мать и жену в Вильно будет безопасно. Он, конечно, ошибался, и все его последующее творчество, наполненное чувством вины за постигшую их судьбу, посвящено миру, уничтожение которого ему довелось пережить.

В 1945 году, когда Вторая мировая война закончилась, ему удалось покинуть СССР. После короткого пребывания в Польше он уехал в Париж, а оттуда в 1948 году окончательно перебрался в Нью‑Йорк. Там он писал стихи, прозу и мемуары, без конца обращаясь к собственным воспоминаниям о еврейской Польше и Литве межвоенного периода.

В тот вечер, который я провела в обществе Граде, он мало говорил о себе, сказав только, что нигде не находит покоя: изучая Талмуд, он ощущает, что должен был бы читать Достоевского, а читая Достоевского, думает, что следовало бы изучать Талмуд. Годом позже я начала понимать, во что может превратить такой конфликт гениальный писатель. Это произошло, когда я впервые увидела его рассказ 1952 года «Мой спор с Гершем Расейнским».

Этот рассказ — один из самых известных в творчестве Граде; классика современной еврейской литературы и современной еврейской мысли. Хотя еще в 1950‑х годах появился его слегка сокращенный перевод на английский язык, а впоследствии адаптации для театра и кино, только сейчас он появился наконец в полном английском переводе .

Транспозиция

Действие рассказа «Майн криг мит Герш Расейнер» разворачивается в Париже, где Граде недолго жил после войны. Это первое его опубликованное прозаическое произведение, которое появилось в Нью‑Йоркском ежемесячном еврейском журнале «Идишер кемфер» («Еврейский воин») в канун Рош а‑Шана 1952 года.

Но что это за жанр? Рассказ? Воспоминания? Редакторы журнала назвали его «эссе». Но на самом деле Граде создал собственную литературную форму, которая отражала идущую в его душе борьбу: беллетризованная автобиография, которая отсылала к его собственной поэме «Мусаристы», перенося ешивные аргументы в послевоенный спор между двумя уцелевшими.

Молодые евреи ведут оживленную талмудическую дискуссию в Виленской ешиве «Рамайлес». 1930-е

Рассказ (а я постараюсь доказать, что это именно рассказ) охватывает три временны́х пласта: 1937, 1939 и 1948 годы. Третий из них, 1948 год, занимает шесть из восьми глав — более 85% всего произведения.

Повествование начинается после войны в многолюдном вагоне парижского метро. Рассказчик — «я», которого Граде подталкивает отождествлять с ним самим, — внезапно замечает бывшего соученика по ешиве и интеллектуального противника Герша Расейнского. Он не может поверить. По слухам он предполагал, что Герш погиб в нацистском концлагере — однако, нет, и они странным образом встречаются вновь.

Герои рассказывают друг другу об обстоятельствах, заставивших их встретиться, и каждый предполагает, что собеседник если не полностью переменился под влиянием того, что на идише называется «хурбн» (этот же термин используется для обозначения разрушения двух древних Иерусалимских храмов), то уж точно это событие наложило на него неизгладимый след. Тем не менее спор, который возникает между ними и занимает большую часть долгого дня, показывает, что каждый из них лишь сильнее убедился в правоте выбранного им некогда жизненного пути. Может быть, Герш стал менее агрессивно проповедовать Мусар, а Хаим стал терпимее, защищая от него свою свободу, но раскол, который возник в ученические годы между традиционным и секуляризованным евреем, остался неизменным даже после того, как нацисты попытались уничтожить всех евреев без разбора. Так что спор возобновляется с той же точки, с которой начался, и остается незавершенным, когда в конце герои расстаются.

Этот рассказ сразу произвел большое впечатление на идишеязычных и англоязычных читателей с того момента, когда литературный критик Ирвин Хоу и поэт Элиезер Гринберг решили включить его в антологию «Сокровищница идишского рассказа» 1953 года и пригласили Мильтона Химмельфарба сделать несколько видоизмененный перевод. (В конце этого очерка я прослеживаю историю перевода рассказа до наших дней.)

В статье 1972 года в журнале Judaism покойный литературовед Эдвард Александер сформулировал, какое интеллектуальное и эмоциональное воздействие произвел рассказ на англоязычного читателя:

Если бы нам нужно было найти одно произведение, которое отражает всю парадигму литературы о Холокосте, произведение, обладающее достаточной силой обобщения, чтобы вместить в себя не только большинство религиозных, философских и художественных вопросов, поставленных Холокостом, но и весь диапазон противоречащих друг другу ответов на эти вопросы, мы не нашли бы ничего лучше рассказа Граде.

Неудивительно, что произведение, получившее такую высокую оценку, привлекло также внимание исследователей в зарождающейся области исследований Холокоста или что раввин Йосеф Телушкин и сценарист Дэвид Брандес отвели Холокосту центральное место в пьесе «Ссора», созданной по мотивам рассказа, поставленной на сцене и экранизированной в 1991 году. Перенеся встречу двух выживших в Монреаль (еще один франкоязычный город), они подчеркнули историю персонажей и опыт, пережитый ими во время войны.

Значение этого прочтения рассказа станет ясно ниже.

Спор или криг

Исследователей, комментировавших рассказ, интересовала прежде всего парижская встреча 1948 года. Я не буду менять фокус, но хочу обратить больше внимания на первые две главы, определяющие контекст происходящего.

Начнем с начала: Химмельфарб переводит слово, обозначающее конфликт между двумя бывшими мусарниками, словом «ссора», а не «бой», «схватка» или «война». Но из всех доступных ему идишских слов Граде выбрал самое сильное — «криг», как в немецком Blitzkrieg или Bürgerkrieg (гражданская война). Антагонисты, которые встречаются в Париже в 1948 году, спорили еще с тех пор, когда один из них, наш рассказчик Хаим, оставил ешиву. Хаиму удалось скрыться в советском тылу, а Герш прошел через нацистский концлагерь, и оба они потеряли семьи. Но в их убеждениях ничего не изменилось. Преемственность воспринимается как данность без комментария, и это делает произведение рассказом, а не очерком: их еврейский криг заменяет собой немецкую войну, которая пришла положить конец и ему, и им самим.

Если бы Граде хотел разыграть спор в талмудическом стиле, он мог бы этим и ограничиться. Но его настоящая тема появляется раньше, и первые главы, действие которых разворачивается в 1937 и 1939 годах, создают нарративный поворот, совершенно не вписывающийся в категорию «литературы Холокоста», к которой рассказ часто относили.

Вот как начинается рассказ:

В тысяча девятьсот тридцать седьмом я приехал в Белосток, город, где в тысяча девятьсот тридцатом я учился в ешиве новогрудских мусарников. Я еще застал там многих ешиботников, учившихся вместе со мной. Некоторые из них даже пришли на мой творческий вечер. Другие посещали меня тайком от главы ешивы. Я видел на их обросших бородами лицах, что эти люди страдают от своей оторванности от мира. Со временем они утратили свой юношеский восторг. Несмотря на ревностное соблюдение всех предписаний и ритуалов, их охватила усталость от тяжелой духовной борьбы. Годами они старались изжить в себе желание наслаждаться жизнью и поздно спохватились, когда война с самими собой оказалась проигранной. Они не одолели искушение.

Вильно расположено в 220 километрах к северо‑востоку от Белостока; оба города находятся в литовской части Польши, называемой Лите. Хотя Граде дарит персонажу по имени Хаим Виленский лишь часть своей личности, все, что говорит о себе Хаим, совпадает с биографией автора. «Расейнский» и «Виленский», которые подростками были знакомы по ешиве, так и определяют себя на всем протяжении рассказа. Мы не знаем ничего об их семьях — об этом рассказывают пьеса и фильм, а Граде концентрируется на их споре, отрешившись от всего остального, вполне в духе той ешивы, из которой бежал Хаим.

Иллюстрация к рассказу Хаима Граде «Мой спор с Гершем Расейнским»

 

В 1930‑х годах Новогрудская ешива была крупнейшей в Польше и имела репутацию экстремистской, причем не только в религиозном смысле. Движение «Мусар» возникло в Российской империи. Когда в 1917 году к власти пришли большевики, глава крупнейшей ветви «Мусара» раввин Йосеф‑Юзл Гурвиц велел ученикам бежать в Польшу и поступить в уже существовавшую ешиву в Белостоке или открыть новые ее филиалы в других городах. Некоторых ешиботников арестовывали, некоторые погибали, но движение в целом росло. Историк Давид Фишман указывает, что оно строилось, сознательно или нет, по модели радикальных политических движений того времени. Воинственность привлекала молодых людей, горевших тем же идеализмом, который приводил одних в революцию, а других в сионизм (последний не играет никакой роли в нашем рассказе).

По словам Иммануэля Эткеса, написавшего книгу об этом движении, нововведение «Мусара» состояло в «переносе фокуса этической проблемы из теологического пространства в психологическое». Поскольку одно только знание не может гарантировать повиновение, нужно было следить за поведением учащихся, чтобы помочь им противостоять искушениям модернизма и удовольствий. В попытке вырвать зло с корнем новогрудский извод движения «Мусар» мало чем отличался по радикальности от коммунизма: если последний стремился изменить общество, то первый изменял индивида.

Первый поэтический сборник Граде «Йо» («Да») был опубликован в 1936 году. На следующий год, через семь лет после того, как он покинул ешиву, он уже был настолько известен, что его пригласили в Белосток выступить с публичным чтением стихов. Рассказывая в «Майн криг» о том, как некоторые бывшие соученики пришли на его лекцию, а другие украдкой навещали его, Виленский говорит:

Напрасно я рассчитывал, что они станут, как заведено у мусарников, рьяно порицать (арайнзогн) меня. Они не осуждали меня. Кто‑то был ко мне дружелюбен, но избегал вступать в споры, другие — с сожалением вздыхали и считали меня пропащим.

Хаим явно ожидал, что его будут порицать. В рассказе укоры наконец появляются, когда герой сталкивается с Гершем Расейнским — бывшим приятелем, одним из самых ревностных учеников.

Темперамент и аргументы Расейнского обусловлены Мусаром, а не каким‑то иным ответвлением восточноевропейской ортодоксии, поэтому его поведение лишено всякой любезности. Его «как дела?» — это не пустой вопрос, а этическое испытание. Расейнский точно знает, куда ударить, ведь он, несомненно, знает о том, что Виленский читал стихи, от пришедших его послушать, и он придерживается крайне невысокого мнения о «мирских», которые теперь определяют мировоззрение бывшего друга:

Вы останетесь увечным, Хаим Виленский. Останетесь калекой на всю жизнь. Вы пишете рифмованную ересь, а за это вас треплют по щеке, как мальчишку. Чтобы преумножить кощунство, вы приехали проповедовать свою ересь именно в тот город, где учились. Теперь вас набивают почестями, как гуся — кашей, и нянчатся с вами, как с поскребышем. Но вы увидите, что будет, когда пойдете учиться к богохульникам. Ой, какая будет порка! Кого из вас не уязвляет критика? Кто из вас обладает настоящей силой, чтобы не клянчить одобрения? Кто из вас готов издать свою книжицу анонимно? Для вас же самое главное, чтобы ваше имя стояло сверху. Только сверху! Наш душевный покой вы променяли на чаяния, которых вам не осуществить, на сомнения, которые вам никогда не разрешить, даже после изрядных мучений. От вашей писанины никому не станет лучше, а вам самому — только хуже. Я слышал, что ваша книжка, ваше детище называется «Да». Но я говорю вам: нет! Слышите, Хаим Виленский, нет!

Нам приходится напоминать себе, что Граде — единственный автор этого художественного произведения и оба голоса принадлежат ему. Он позволяет противнику Хаима высмеивать его бихл, его сефер пральник — уничижительные слова, оскорбляющие книгу, сделавшую Граде еврейским поэтом. Если Мусар подавлял эго, то бывший мусарник знал, что по его стандартам Виленский — его альтер‑эго — действительно виновен.

Но через Виленского Граде тоже может высказаться в этом первом споре. Расейнский поворачивается, чтобы уйти, но «я тоже был мусарником и догнал его». В реплике вдвое длиннее речи обвинителя Виленский обвиняет Расейнского в том, что тот бежит от искушений не из праведности, а из страха и разочарования, что мир не стал бежать за ним. Он отрицает, что оставил ешиву в погоне за удовольствиями:

Я ушел на поиски истины, которой у вас нет. Да я, в сущности, никуда и не уходил, а только вернулся обратно на свою улицу — на виленскую Яткову улицу <…> Мне нравятся носильщики с поврежденными от ношения тяжестей спинами, ремесленники, обливающиеся потом за верстаками, рыночные торговки, которые могут порезать себе пальцы, лишь бы отдать бедняку хлеба на субботу. А вы клеймите голодных за их грехи и призываете покаяться. Над теми, кто трудится и торгует, вы смеетесь, потому что им не хватает веры. А сами живете на всем готовом, что измученные работой женщины приносят вам, и за это вы обещаете им мир грядущий. Герш Расейнский, вы уже давно продали вашу долю в грядущем мире этим бедным еврейкам.

Обрушиваясь на своего заклятого врага из ешивы, Хаим абсолютно уверен, что поступил правильно, оставив обучение и вернувшись в Вильно. «Раньше, сказал я себе, я не думал, почему ухожу и куда, за меня это сделала другая, более сильная часть меня. Таким было мое поколение и мое окружение» — словом «окружение» здесь переведено идишское «свиве», потому что нет точного эквивалента тому представлению о всепоглощающей еврейской общине, которое выражено этим заимствованием из иврита.

Граде здесь с одобрением говорит о «Юнг Вильне»: само название этой литературной группы подчеркивало приверженность и преданность ее еврейскому народу. Он хвалит социалистические идеалы, пришедшие на смену соблюдению религиозных обычаев в качестве стандарта того, как следует поступать правильно. В тот вечер он мог прочесть в Белостоке в числе прочего стихотворение «Майн маме» — портрет матери, торговки фруктами, который получился таким живым, что покупатели приходили проверить, о ком идет речь:

Ди бакн — айнгефалн ун ди ойгн — галб нор офн,

Герт майн маме, ви эс сифцн ире кни.

Опустившиеся щеки и полузакрытые глаза,

Моя мама слышит, как вздыхают ее колени:

Долгое зимнее утро,

Мы пробежали по рынку,

Теперь давай отдохнем у ворот

До заката.

Женщина, которая не может дать своему телу отдых, проводит целый день, подходя к людям и предлагая товар, купленный у оптовиков. Стихотворение описывает ее через детали ее ремесла: она колеблется, как стрелка весов, ее тело ссыхается, как старые яблоки в корзинке, каждая часть ее тела стремится отключиться, голова ее клонится вниз, пока:

Сломленная снегом и ветром,

Моя мать не засыпает стоя.

Ин винт ун шней фарвейт

Шлоф майн маме штейендикерхейт.

Мать Граде растила его раввином, но он последовал более высокому призванию и продемонстрировал ее благородство в страдании. Материальная жизнь как таковая сильнее той жизни, которую следует вести. «Юнг Вильне» придерживалась левых взглядов, и хотя сам Граде никогда официально не был коммунистом, автобиографическая часть рассказа выдает, что он разделял социальную миссию движения.

1939 год

Действие второй главы разворачивается в Вильно в 1939‑м, всего через два года после предыдущей, и в ней изображено напряжение, граничащее с паникой, которое воцарилось с началом войны в Восточной Европе. Игнорируя пакт между Гитлером и Сталиным, по которому этот регион был поделен между Германией и Советским Союзом, Граде называет происходящее войной между Германией и Польшей и описывает сцену следующим образом:

Западная Украина и Западная Белоруссия были заняты Красной армией. Проведя пару недель в Вильно, русские объявили, что отдают город литовцам. К нам начали прибывать беженцы, которые не хотели оставаться при советском режиме. Новогрудская ешива переехала из Белостока в Вильно. Тем временем в городе обосновалась советская власть. Бушевал голод, а на лицах читался мрачный страх перед арестами, которые присланные минские НКВДшники учиняли по ночам. Я бродил по улицам подавленный, с тяжелым сердцем. Однажды я стоял в очереди за хлебом и вдруг с изумлением заметил Герша Расейнского.

Хаим Граде (стоит второй слева) с членами группы «Юнг Вильне». Довоенное фото (

Только заметив, как тщательно Граде строит этот абзац — пассивная конструкция «заняты Красной армией», лаконичное «проведя пару недель в Вильно» и вскользь упомянутые «присланные минские НКВДшники», — мы понимаем, как осторожно он подходил к политическому горизонту даже в послевоенном Нью‑Йорке, где писался рассказ.

В Вильно 1939 года для такой осторожности были основания, речь шла о жизни и смерти, и невозможно было угадать, какой завистливый конкурент донесет на тебя советским органам — даже твой собственный товарищ‑левак, не говоря уже о писателях из противоположного лагеря. Будучи близок к коммунистам, он мог не бояться, уезжая в Советский Союз два года спустя, когда в город должны были войти немцы. Но советский Вильнюс мог оказаться ловушкой для Граде — бывшего ешиботника с шурином‑сионистом и тестем‑раввином. Даже в Нью‑Йорке начала 1950‑х еще не стоило оскорблять левых, которые пользовались культурным влиянием и имели твердые позиции в идишском книгоиздательстве. Сочиняя этот рассказ, Граде шел по скользкой политической дорожке, стараясь этого не показывать.

Новый политический климат 1939 года слегка изменил моральное равновесие рассказа. Расейнский теперь женат, он стал балебатиш — основательным, как и подобает главе семьи. А еще он более осторожен, и Виленский понимает, почему. «Я понял: он не доверяет мне и боится неприятностей». Если бы Виленский действительно был идейный, он выдал бы Герша НКВД. Но, увидев, насколько подавленным выглядит Хаим, Расейнский чувствует, что сам находится в более выгодном положении. Идя в сторону моста, где несколько красноармейцев стерегут свои танки, он тихо говорит:

— Ну, Хаим, — тихо сказал Герш, — теперь‑то вы довольны? Вы этого хотели?

Я попробовал улыбнуться и тихо ответил:

— Герш, если вы считаете что‑то трефным, это не значит, что для них оно кошерное.

Но по жесткому серьезному выражению его лица я почувствовал нелепость своей шутки. Пододвинувшись к нему еще ближе, я сказал:

— Герш, я не в ответе за это, так же, как и вы не ответственны за меня.

Расейнский вздрогнул и сказал, чеканя каждое слово громко, резко и отрывисто, словно забыл о страхе:

— Вы ошибаетесь, Хаим, я несу за вас ответственность.

Он отступил на пару шагов назад и строго показал глазами на красноармейцев возле танков, словно говоря: «И за них ты тоже в ответе».

Может быть, Граде и был новичком в прозе, когда писал этот рассказ, но этот плотный и насыщенный фрагмент показывает, как мастерски он владеет сложным нарративом. Если в прошлой главе евреи под польской властью свободно спорили посреди улицы, то теперь угрожающее присутствие русских стравливает евреев друг с другом, они боятся предательства и точечных репрессий. Расейнский начинает говорить откровенно, только убедившись, что Виленский все еще настоящий еврей, и их обрывочный разговор отражает неуверенность обоих. С точки зрения Хаима, та свиве, с которой он с такой гордостью себя ассоциировал, попала под контроль советской власти, и он не знает, до какой степени он несет ответственность за это зло.

Процентное соотношение слов

Позвольте мне остановиться и рассказать кое‑что о себе, чтобы пояснить, чем мой нынешний перевод отличается от великолепного перевода Мильтона Химмельфарба. В приведенном выше разговоре выделенные фрагменты были выпущены Химмельфарбом. В других местах он (или его редакторы) чувствовал себя вправе добавлять слова, обычно, чтобы объяснить термины или концепции, вряд ли понятные англоязычному читателю. Показательный пример содержится в первой же фразе рассказа, где пассаж о том, что мусар — это «движение, придающее особое значение этическим и аскетическим элементам в иудаизме», принадлежит не Граде, а Химмельфарбу.

Подобные редакторские решения заставляют меня вспомнить о своей первой работе в области идишской литературы. Это был перевод романа Хаима Граде «Колодец». Когда я взялась за этот заказ, мне казалось, что виленского идиша моих родителей (моя мама родилась в этом городе, а отец прожил там много лет) будет достаточно для этой задачи, но я быстро увидела, что процент слов из священного языка, иврита и арамейского (лошн койдеш), у Граде выше, чем у любого идишского писателя, которого мне довелось читать. Я обращалась за помощью в самые разные источники, даже к местным ешиботникам, но литературы, которая могла бы мне помочь, было очень мало. Позднее, когда я стала читать про Мусар в Еврейской энциклопедии, статья оказалась подписана «Хаим Граде».

В поисках ответов я встретилась с писателем Морисом Сэмюэлом: человеком, который мастерски описывал друг другу еврейское и англо‑американское общество, преданным сионистом и потрясающим интеллектуалом. Сэмюэл был и прекрасным переводчиком с идиша. Он не стал читать мою работу абзац за абзацем, а взял термин «пореш», который я с трудом перевела как «синагогальный затворник» (идиш‑английский словарь Уриэля Вайнрайха объясняет, что пореш — это тот, кто посвящает себя исключительно изучению священных книг). Сэмюэл возразил, что английский читатель не должен чувствовать, что он читает перевод; поскольку для него вся концепция пореш чужда, мне придется своими словами объяснить, что это такое, добавив, если потребуется, целый абзац. Кроме того, лучше что‑то опустить, чем затемнять повествование, и никаких сносок и глоссария тоже быть не должно.

Руководствуясь этим подходом, Сэмюэл вплетал собственные комментарии в переводы рассказов И. Л. Переца («Принц из гетто») и Шолом‑Алейхема («Мир Шолом‑Алейхема»), как будто бы он был их соавтором. Сэмюэл хотел, чтобы я все время поступала, как Химмельфарб, который объясняет, что мусар — это «движение, придающее особое значение этическим и аскетическим элементам в иудаизме», и выпускала фразы вроде тех, что выделены выше.

Несмотря на огромное уважение к Сэмюэлу, я не воспользовалась его советом, отражавшим прежнее и более дерзкое (некоторые сказали бы «более креативное») представление о переводе. Учитывая, что сейчас поисковые машины удобнее и полнее любого глоссария, который я могла бы предоставить, я отказалась от идеи что‑то объяснять и постаралась, чтобы перевод был как можно ближе к тексту Граде.

Гершон Либман (

Причина такова: в интимности упрека Виленского, который Химмельфарб и его редакторы сочли слишком далеким от англоязычного читателя — «Герш, вос фар айх из треф, из нох фар зей нит кошер», — и кроется весь смысл. Эта фраза передает особый характер виленской речи, пересыпанной талмудическими оборотами, — характерная черта восточноевропейской еврейской культуры, о которой говорил Граде в своей лекции. Виленское наречие изобиловало примерами хиазма, антиметаболы и целого риторического лексикона метатез, включая этот: ваши враги совсем не обязательно считают меня своим другом; вы можете считать, что я перешел на их сторону, но они не доверяют равно нам обоим.

Виленский хочет, чтобы его остроумие «для своих» понравилось Расейнскому и успокоило его, но Расейнский не клюет на эту удочку. Наоборот, он возлагает на Виленского вину за последствия его идей. Отвечая, что он несет ответственность за Хаима, Герш имеет в виду — и Хаим прекрасно понимает это, — что еврейский образ жизни может помешать человеку стать сообщником зла. Как только Хаим отказался от этого образа жизни, он стал виновен во всем, к чему приводит этот отказ. Запутанность их речи передает мысль о том, что они не могут существовать друг без друга: это крайне важный момент, который может надеяться передать только перевод, отражающий эту запутанность.

Вернемся к сюжету. Если первая глава могла заставить нас подумать, что Хаим говорит за автора, отражая точку зрения Граде, то вторая глава представляет собой объяснение: автор позволяет Расейнскому заклеймить юношеское увлечение Хаима коммунизмом, каким бы идеалистическим оно ни казалось в то время. И в оставшейся части рассказа мы все время помним, что Граде так же хочет отстоять позицию Расейнского, как и ту позицию, которую мы считаем его собственной. Интимная словесная скоропись двух героев — лишь один из способов, которым рассказ создает ощущение самодостаточной еврейской культуры в Европе. Эта культура и такая душевная организация существовали независимо от окружения там и продолжают существовать для многих евреев и сегодня.

Спор возникает вновь

Последняя смена декораций происходит в третьей главе. Прием, с помощью которого автор переносит читателей из одного пространства в другое, я считаю одним из самых мощных в еврейской литературе:

И вновь прошло девять лет, девять лет войны и Холокоста, моих скитаний по России, Польше и Западной Европе. В тысяча девятьсот сорок восьмом, летним вечером я ехал в парижском метро…

Граде уже переносился из 1937 года в 1939‑й простым «Прошли два года». Легко перескакивая через девять лет, годы хурбн, величайшей Катастрофы европейского еврейства, он отказывается придавать им решающее значение в еврейской истории и еврейской мысли.

Холокост устроили немцы. Нацистская партия планировала и приводила в исполнение «окончательное решение», которое сократило численность еврейского народа на треть и почти положило конец двухтысячелетней истории евреев Европы. Оно отняло у двух бывших ешиботников из нашего рассказа семьи, жен и родителей, друзей и родные общины: им никогда не вернуть утраченного. Но какое это имеет отношение к ним и их криг? Граде дерзко отвечает: почти никакого. «Прошло девять лет» подтверждает, что проблемы, с которыми сталкивались евреи до войны, остались и после войны, и все произошедшее мало изменило их.

Собеседника/антагониста Хаима Виленского Граде выбрал не случайно. Переводчики, критики и исследователи давно предполагали, что образ Герша Расейнского основан на реальном человеке; благодаря работам Йеуды‑Дов‑Бера Циркинда теперь наконец удалось установить, кем же был этот человек.

Это был Гершон Либман, которого Граде в одном из первых черновиков рассказа назвал ешивной кличкой Ковельский. Все, что говорит о себе вымышленный Расейнский, полностью совпадает с тем, что известно о реальном Ковельском–Либмане: он учился вместе с Граде в Новогрудской ешиве в Белостоке; оказавшись в концлагере Берген‑Бельзен, он собрал вокруг себя учеников, которых обучал и поддерживал; после войны он открыл, видимо, первую послевоенную ешиву в Германии и еще несколько во Франции и Марокко. Дополнительным подтверждением того, что Либман стал прототипом Расейнского, служат его рассказы ученикам о том, что он встречался с Граде в Париже и пытался вернуть его к религии.

Но диалог и сопровождавшие его события принадлежат, конечно, исключительно перу Граде, и персонаж обладает именно той силой, которую вложил в него автор.

События переносятся в Париж 1948 года, и спор вспыхивает заново, вдалеке от ешивы и (mutatis mutandis) советской угрозы. В какой‑то момент Хаима‑рассказчика смущает говорливость приятеля (сам Герш, по‑видимому, никакой тревоги не испытывает), но в остальном они могут беседовать сколько угодно и как угодно, — такова их награда за то, что они выжили в Европе.

Герш рассказал мне вкратце, что был в лагере в Латвии, а теперь он глава ешивы в Германии, в Зальцгейме.

— Глава ешивы в Германии, в лагере? А кто ваши ученики, реб Герш?

— Вы что думаете, Хаим, Г‑сподь осиротел? Еще не перевелись юноши, слава Всевышнему, которые изучают Тору.

Хаим так рад встретить старого друга, что не сразу возражает против благочестивых восхвалений Герша по поводу возможности собрать кружок учеников даже в лагере (как сделал его прототип). Но Расейнский не может остановиться. Когда‑то он упрекал Виленского и возлагал на него ответственность за советских оккупантов, а теперь он высмеивает культурную близость бывшего друга к парочкам, бесстыдно целующимся в вагоне парижского метро.

— Куда вы едете, неужто вместе с ними? — Его глаза насмешливо поглядели на юные парочки. — Неужто вы сойдете с ними на одной остановке? А может быть, вы все еще верите этому жестокому миру?

На что Виленский отвечает:

— А вы, реб Герш, — вспылил я, — вы все еще верите в ангела‑хранителя? Вы говорите, что Б‑г не остался сиротой. А вот мы осиротели. С вами произошло чудо, реб Герш, вы спаслись. Но где весь род наш? И вы все еще верите?

Последний вопрос Виленского — как можно все еще верить? — господствовал в послевоенных богословских дискуссиях. Масштаб нацистского зла казался несопоставим ни с каким представлением о Всевышнем, Правителе мира, заключившем с евреями завет на Синае, чтобы они выполняли Его законы в обмен на особое покровительство. Два известных мемуариста, Эли Визель и Примо Леви, писали, как Б‑г обманул их в Освенциме: первый наблюдал публичное повешение мальчика, а второй видел, как еврей по имени Кун молился после процедуры Selektion — это спасло его, но обрекло на казнь других. «Если бы я был Б‑гом, — пишет Леви, — я бы плюнул на молитву Куна».

Хаим говорит о том же: «С вами произошло чудо, реб Герш, вы спаслись. Но где весь род наш?» Разве, благодаря Б‑га за собственное спасение, Герш не мирится непростительно с убийством всех остальных? Разве морально верить в Б‑га, который допустил такую меру зла? Это обвинение в миллионы раз тяжелее, чем обвинение Иова. Позднее Хаим добавит к нему обвинение в «трусливой добродетели», которое Сатана предъявляет Адаму в «Потерянном рае» Мильтона, отказывая святоше в каком бы то ни было моральном превосходстве, потому что он избегает искушения, боясь, что ему не хватит сил избежать его.

В следующих главах произведения собеседники обмениваются аргументами, и поначалу кажется, что нерелигиозный Хаим одерживает победу. Статуи благодетелей цивилизации, взирающие на них со стен Отель‑де‑Виль, возле которой происходит большая часть разговора, наводят их на мысль о просвещении, принесенном в мир культурой и наукой. «Великий писатель расширяет границы нашего восприятия и пробуждает в нас милосердие к человеку». Распространение знания — это самоцель, и наука делает жизнь людей лучше.

Но постепенно Герш говорит все убедительнее, и мы подозреваем, что Граде драматизировал встречу именно для того, чтобы получить возможность выразить всю горечь, которую он сам, будучи «либеральным» автором, выразить бы не мог. «Если вы оправдываете последнего негодяя, — бросает в лицо противнику Расейнский, — вся ваша писанина мне ненавистна: мукце махмес миюс — запретна, потому что отвратительна». Вовсе не восхищаясь гуманистическими претензиями высокой литературы, Герш полагает, что, вызывая в нас сочувствие к злу, она сама является злом. «Порицайте мерзавца! Осудите ненасытного злодея!» Так Граде напоминает своему персонажу, что сама цель иудаизма — предотвратить эту разновидность идолопоклонства.

Критика Расейнского в адрес европейской цивилизации — самая подробная и обоснованная во всей известной мне еврейской литературе. Герш дает понять: осуждая бывшего однокашника за то, что тот переметнулся в светский лагерь, он критикует не только его самого, но и все, к чему стремилось западное просвещение. Если длительность и напряженность спора составляют костяк рассказа, то его мощь кроется в наблюдении Хаима, что его друг «выпускает из себя до этого сдерживаемый гнев», который душил его слишком долго.

Это ключ к тому состоянию, в котором пребывал Граде, когда писал этот рассказ. До войны Граде был поэтом, известным поэтом, но, когда ему потребовалось средство выразить свой гнев, он отпустил внутреннего Расейнского, наделив его умом, умением вести талмудические дискуссии и артистическим талантом.

И действительно, сила упрямой веры Расейнского в мусар кроется в том, что только что произошло в Европе. С презрением отбрасывая высокие идеалы, проповедуемые теми, чьи статуи стоят над ними в самом сердце Парижа, мусарник внушает собеседнику, какая разница между великими идеями и добрыми делами. Возьмите, предлагает он, афинских философов и их школу разума:

Жили ли они в соответствии со своим учением или слова не были подкреплены делом? Вы должны понять раз и навсегда, что когда страсти не бурлят, а разум спокоен и чист, человеку не предугадать, как он поведет себя под влиянием низменного желания. Человек восторгается собственной мудростью и кичится своими знаниями, но когда ему взбредет в голову какая‑нибудь прихоть, он забывает все выученное. Его чувства оказываются сильнее рассудка. По сути он подобен вымуштрованному псу, ни на шаг не отходившему от своего хозяина и вдруг сорвавшемуся прочь при виде сучки.

Наоборот, человек должен выбирать между добром и злом только так, как предписывает ему закон. Поскольку иудаизм хочет, чтобы он был счастлив, привычки, выработанные соблюдением закона, уберегут его от искушения, когда оно возникнет.

Кажется, что речь Расейнского слишком сложная и гладкая. Как этот ешиботник добивается того, что его слова напоминают… Хаима Граде? Расейнский объясняет, что во время заключения читал западные источники. Больше того, он все время спорил про себя с Виленским все эти годы, проведенные в гетто и лагерях:

Пусть вас не удивляет, что я говорю, как по писаному. Право слово, я столько раз высказывал сам себе свои претензии к вам, что знаю их уже наизусть.

Это позволяет автору через Герша не сдерживаться:

Много лет упражнялись они [мудрецы] в красноречии, говорили и писали: что важнее всего, долг по отношению к своему народу и семье или же собственная свобода важнее родителей, жены и детей и даже себя самого? Доподлинно установлено, что нет цепей, которые народ не был бы способен разорвать. Доподлинно установлено, что истина и разум подобны солнцу, которое должно взойти. Засыпьте, к примеру, солнце лопатами с землей. С запада пришла сила в сапогах и с маленькими усами, а с востока пришла сила в сапогах и с большими усами, и обе они повалили на землю мудреца, и тот упал в грязь.

Если для рационального материалиста Холокост доказывает бессмысленность и бессилие еврейской цивилизации, то Герш доказывает бессмысленность всего того, что пыталось свергнуть иудаизм: вы смеете спрашивать, как я могу до сих пор верить в Б‑га — а как вы до сих пор продолжаете доверять человеку?

Расейнский обвиняет светский модернизм

Самое масштабное изменение, внесенное в рассказ Граде переводом Химмельфарба, — это полное отсутствие шестой главы, в которой Расейнского встречает его ученик Йешуа, которого он спас в лагере. Юноша резко противопоставляет самопожертвование, которое совершил его ребе, с бездушием, с которым, по его мнению, спасал свою шкуру Виленский. Такое подлое использование Холокоста, чтобы обвинить светского еврея, вызывает раздражение Виленского. «Это ваш воспитанник! — набросился я на Расейнского, когда мы остались одни. — Ненависть и пренебрежение ко всему миру».

Мильтон Химмельфарб в молодости (

Расейнский, который когда‑то был таким же непримиримым, как его ученик, извиняется за горячность Йешуа, но потом спрашивает: если бы мы знали, что мир вот‑вот разрушит метеор и мы все погибнем, примирились бы мы с «немцем»? Виленский соглашается, что не примирились бы. Точно так же, утверждает Герш, невозможно примириться с Просвещением, потому что «немец» — и есть суть его. В этом они оба согласны: никакого прощения.

Почему Химмельфарб вырезал весь этот раздел? Почему Граде ввел в рассказ юного Йешуа? Давайте еще раз остановимся и подумаем, как оригинал сопротивляется ножницам редактора.

С самого начала модернистской литературы на идише и иврите писатели яростно выступали против недостатков других евреев. В то же время реальная самоцензура политически зависимого меньшинства не позволяла им оскорблять угнетавших евреев иноверцев.

В Расейнском Граде создал персонаж, который может излить весь накопившийся гнев, не сдерживаясь никакими либеральными представлениями. И этот же персонаж может высказываться с уверенностью человека религиозного, который одновременно несет бремя заповедей Торы и свысока смотрит на тех, кто пытается это бремя облегчить.

«Тот, кто полагал, что можно познать азы и отказаться от продолжения, — говорит Герш, — подобен тому, кто рубит дерево и хочет сохранить его корни». Еврейская избранность влечет за собой долг соблюдать Тору целиком, у других народов такого долга нет. А те евреи, «кто отверг еврейскую веру, точно не получили бóльших привилегий, чем все остальные… точно не больших, чем те иноверцы, что соблюдают заповеди сыновей Ноя». Не боясь взглянуть в лицо «немцу», Герш не боится и выйти в мир и построить там свои общины, соблюдающие заповеди.

Этот послевоенный Герш говорит с такой уверенностью, что Граде, возможно, чувствовал, что ему необходим юношеский радикализм Йешуа, чтобы напомнить себе, почему он вообще ушел из ешивы. Но даже наделяя старого врага всеми риторическими преимуществами, Граде, наверное, боялся отпустить его слишком легко.

Со своей стороны, Химмельфарб и его английские редакторы, видимо, сочли присутствие юноши ненужным и наносным — нежелательное вторжение в столь сбалансированную полемику рассказа. Тогда, в 1952 году, они могли думать, что ультраортодоксальные евреи слишком маргинальны, чтобы воспринимать их всерьез.

Насколько же неправы они были в обоих случаях — и поэтому нынешний, полностью восстановленный оригинальный текст намного ближе сегодняшним читателям, чем отредактированная версия. Современное ультраортодоксальное общество, как в Америке, так и в Израиле, включает множество таких юношей, как Йешуа, для которых светские евреи представляют столь же пугающую опасность. Это вторжение реального мира в мир идеальный составляет суть еврейской жизни.

Каковы бы ни были намерения редактора, выбросившего его из истории, Йешуа прерывает череду обвинений в адрес секулярного модернизма, которая продолжается затем в финальной яркой атаке Герша на еврейское Просвещение. Он начинает с поэта Йеуды‑Лейба Гордона, который в 1863 году призвал к внутренним реформам:

Проснись, мой народ! Что спишь ты так долго?

Кончилась ночь, воссияло светило.

Проснись, посмотри на былого осколки.

Кто ты и с кем, где твой разум и сила?

Расейнский мог читать стихотворение Гордона, а мог и не читать, но ему известен его знаменитый финал: «Евреем в шатре у себя оставайся и будь человеком вне его, в поле». Это разделение — между тем, как евреи могут функционировать в своей среде, и тем, как они должны вести себя как граждане, — Герш сравнивает с собакой, которая хочет побывать на двух свадьбах, но, мечась в разные стороны, не попадает ни на одну. Ни один настоящий еврей не согласится с идеей раздвоенной идентичности. Он клеймит евреев, погрузившихся в мир иноверцев и попавших прямо на топоры, того, кто, «словно озаренный, красноречиво говорил о чертоге небесном, о просвещении, а на самом деле намеревался стать аптекаришкой».

Стоя здесь, в Париже, в колыбели Французской революции и порожденных ею кошмаров, Герш самим собой представляет живое доказательство того, что Тора цивилизует человека, а западная цивилизация на это не способна. Если до войны он воспринимал это на веру, то теперь, соприкоснувшись с самым глубинным злом, он еще больше готов подчиняться самым строгим законам.

Асимметрия спора

«Я слушал вас, и порой мне казалось, что я слышу сам себя». Когда долгий разговор приближается к концу, Хаим Виленский дает нам понять, какую огромную часть себя вложил автор в обоих своих героев.

Виленский, со своей стороны, отвечает на последнюю реплику Герша, напоминая о том, что были и праведные иноверцы, которые проявляли доброту, и нерелигиозные евреи, совершавшие акты величайшего героизма, — у Герша нет монополии на хороших людей. Осуждая узкие, сеющие раздор и отчуждение черты ортодоксии Герша, он обвиняет его в том, что тот выталкивает других евреев из своего узкого круга. Иными словами, Хаим обращает против собеседника многие обвинения, которые уже высказывали светские модерные еврейские писатели против универсализма еврейского права. Его обвинительная речь одновременно служит защитой себя как еврея.

Однако когда все уже сказано и сделано, разница в том, что, чтобы вырастить новые поколения евреев, Гершу Расейнскому не нужен Хаим Виленский, а Хаим Виленский понимает, что сам он не сможет удержать еврейство в живых. Его версия еврейства обязана всем векам, затраченным на его формирование, но сама она ничего существенного не вносит в еврейское будущее. Через весь рассказ проходит свойственный еврейской модерности конфликт и опасность скатиться в одну из двух крайностей. Будущее Виленского зависит от упорства Расейнского. Вильно больше нет, и нет свиве, которая могла бы заменить его; автор, Граде, еще обладает средствами сохранить память о нем, но только Герш способен навсегда сохранить некую часть взрастившей их культуры. Поэтому Виленский заканчивает свои слова просьбой:

Наши пути расходятся и метафорически, и физически. Ураган, всколыхнувший нас, разбросал нас, выживших, по всему свету. Кто знает, свидимся ли еще. Пусть нам удастся встретиться еще раз и посмотреть, кто чем живет. И пусть тогда я буду придерживаться еврейства, как сегодня. Реб Герш, расцелуемся…

Виленский еврей, который разделил свою судьбу с литературой, а не с традицией, зависел от уменьшавшейся светской идишеязычной аудитории. Эта аудитория еще существовала, когда я слушала лекцию Граде в 1960 году, но она уже старела, а новое поколение не приходило. Поэтому так трогательно, что сегодня ультраортодоксальные юноши — потомки Йешуа — открывают Граде в интернете, дающем им доступ к идишским книгам онлайн. Один из нынешних переводчиков — сатмарский хасид.

Граде продолжил свой труд и создал в своих романах и рассказах целую галерею вымышленных персонажей, вовлеченный в традиционную еврейскую дихотомию макил и махмир, облегчающих и устрожающих толкователей религиозного права, либералов и консерваторов, (частично) воплощенных в талмудическом дискурсе в школах Гилеля и Шамая. Ожесточенные споры, которые ведут персонажи Граде здесь и в других произведениях, представляют собой яркий контраст с диалогами Платона, где собеседники служат лишь фоном для мудрости Сократа. Мудрейшие из евреев знают, что у них нет монополии на мудрость. Форма этого постоянного спора не меньше, чем содержание, отличает еврейскую цивилизацию от европейской.

Граде обречен был сделать своих персонажей сложнее, потому что сам он был темпераментным махмиром с ментальными привычками скептически настроенного литвака, пишущего в современном жанре для либеральной публики. «Мой спор» часто тяготеет к консерватизму, но, в отличие от Достоевского, Граде не отдает этой стороне явную победу. Он демонстративно хлопнул дверью ешивы, но не прибился ни к какой другой форме еврейской религии; он переехал в Америку, не став истинным гражданином этой страны; он женился на женщине, которая не любила иудаизм и не любила еврея в нем.

Вся эта обильная информация и многое другое ждут биографа. Наш рассказ только намекает на то, как Граде делал литературу из спора с самим собой и как она должна закончиться именно так, как и заканчивается, — стремлением Виленского к примирению.

Довольно интересно, что финал рассказа, где Хаим Виленский просит Герша расцеловаться, привлек симпатии американцев, обладавших высоким уровнем и широким диапазоном еврейских знаний. Раввин Луис Финкельстейн из Еврейской теологической семинарии с восторгом узнавал в персонажах Граде некоторых своих учителей‑раввинов и особенно отмечал этот рассказ за «облечение абстрактного диалога восточноевропейских интеллектуалов в живой и яркий дискурс». Профессор Айседор Тверски из Гарварда приглашал Граде преподавать магистрантам еврейскую историю, и они впоследствии очень дорожили этим опытом. Хотя Граде так никогда и не добился признания или коммерческого успеха своего современника, нобелевского лауреата Исаака Башевиса‑Зингера, его литературная репутация не менее высока, особенно среди тех, кто разбирается.

Конфликт, затронутый в рассказе, тоже никуда не делся. Если бы Граде поселился не в Нью‑Йорке, а в Иерусалиме, он мог бы написать продолжение, в котором Хаим и Герш продолжают спор и обмениваются оскорблениями на иврите. Хаим утверждал бы, что его вклад в социальное развитие или служба в армии больше значат для страны, чем служение Герша Г‑споду; а тот ссылался бы на века передачи традиции, которая сохраняла еврейский разум и народ, и спрашивал, что бы произошло с евреями, не будь этого. Израильский Иерусалим — слабая замена Вильно, «Литовского Иерусалима», и напряженность, заложенная модернизмом, ослабеет нескоро.

Но это воображаемое продолжение напоминает и о реальном контексте рассказа — третьей стороне этого замкнутого конфликта. Разговор двух евреев — любимая художественная форма идишской литературы, и этот внутренний спор — это одновременно приговор, вынесенный Европе, приговор тем более суровый, что одна сторона все еще пытается защищать европейскую цивилизацию. По форме и содержанию бесстрашный «спор» Граде пережил попытки замолчать этот внутренний диалог. Виленскому, поначалу уверенно говорящему миру «да», приходится защищаться, и вынуждает его к этому зло, которого он и вообразить себе не мог. Так спор двух людей превращается в бесшумный акт войны, победное шествие по залитым кровью полям сражений Европы.

Послесловие

Рассказ «Майн криг мит Герш Расейнер» первоначально был опубликован в идишском журнале «Идишер кемфер», номер 32, выпуск 923 от 28 сентября 1951 года.

Перевод рассказа, подготовленный Мильтоном Химмельфарбом, опубликован в Commentary в ноябре 1953 года. Химмельфарб договорился, чтобы журнальная публикация появилась незадолго до выхода сборника «Сокровищница идишского рассказа» под редакцией Ирвина Хоу и Элиезера Гринберга (Viking, 1953).

В феврале 1982 года Герберт Х. Пейпер, профессор лингвистики из Хибру юнион колледжа, Института иудаизма в Цинциннати, опубликовал размноженную на ротаторе собственную версию. Пейпер переработал перевод Химмельфарба, вставив опущенные фрагменты и главы. Его перевод ближе к оригиналу. В предисловии он объяснял, почему счел нужным воспроизвести рассказ целиком, «без упущений», и добавил: «Мой друг, Мильтон Химмельфарб, дал мне разрешение использовать любые фрагменты его перевода. Так я и поступил».

Я поначалу хотела просто немного откорректировать второй перевод, и, как когда‑то Пейпер получил у Химмельфарба разрешение использовать его перевод в качестве исходного материала, я получила разрешение у семьи Пейпера. Я тоже заимствовала кое‑что у Химмельфарба — в конце концов, я несколько раз разбирала этот текст со студентами. Но вскоре я поняла, что не могу полностью полагаться ни на первую версию, ни на вторую. Поэтому подготовила собственный перевод, периодически заимствуя удачные формулировки у предшественников.

Оригинальная публикация: My Quarrel with “My Quarrel with Hersh Rasseyner” 

Хаим Граде. 1940‑е (?) . Собрание издательства «Книжники»
Молодые евреи ведут оживленную талмудическую дискуссию в виленской ешиве «Рамайлес». 1930‑е  Фото: А. Сапир / YIVO
Иллюстрация к рассказу Хаима Граде «Мой спор с Гершем Расейнским» . Mosaic Magazine
Хаим Граде (стоит второй слева) с членами группы «Юнг Вильне» Довоенное фото. Собрание издательства «Книжники»
Гершон Либман. Википедия / Yeshiva Beth Yossef
Мильтон Химмельфарб в молодости. Mosaic Magazine

Ансамбль еврейской песни и танца “Файерлех” отметил 50-ний юбилей

Ансамбль еврейской песни и танца “Файерлех” отметил 50-ний юбилей

Вильнюс – особый город. «Литовский Иерусалим – духовная и культурная столица евреев Литвы. В советские годы, когда, еврейская культура была под запретом… в Вильнюсе во Дворце профсоюзов наряду с литовским, русским, польским коллективами работал и большой самодеятельный еврейский коллектив: хор, оркестр народных инструментов, эстрадный оркестр, солисты, танцевальная группа и Народный театр. В 1971 году большая часть труппы репатриировались в Израиль и создали ансамбль «Анахну кан» («Мы здесь» в переводе с иврита).

На базе Вильнюсской еврейской самодеятельности в 1971 году известный музыкант, исполнитель Яша Магид основал вокально-инструментальный ансамбль. В 1972 году сформировалось основное ядро музыкантов-энтузиастов, танцевальная труппа, состоялся первый концерт. Так началась история единственного когда-то на территории тогдашнего Советского Союза Ансамбля еврейской песни и танца «Файерлех».

19 июня на сцене Вильнюсского Дома польской культуры ансамбль «Файерлех» отметил свой 50-летний юбилей. На сцене выступили музыканты, танцовщики, солисты ансамбля разных лет…

Предлагаем вашему вниманию еврейскую радиопередачу ЛРТ Классика, посвященную юбилею ансамбля. Автор передачи – Ольга Угрюмова.

https://www.lrt.lt/mediateka/irasas/2000221653/santara-laida-apie-lietuvos-zydus-jubiliejinis-ansamblio-fajerlech-koncertas

Страницы еврейской истории Литвы. Книжные контрабандисты

Страницы еврейской истории Литвы. Книжные контрабандисты

Lechaim.ru

Документальное повествование Давида Фишмана проливает свет на малоизвестную страницу истории Холокоста — спасение тысяч книг и рукописей в Виленском гетто силами небольшой группы узников, в составе которой были поэты и другая творческая молодежь.

Журнал “Лехаим” опубликовало фрагменты новой книги с любезного разрешения издательства «Бомбора».

Обложка книги. Давида Фишмана «Книжные контрабандисты»

Вильна в оккупированной нацистами Польше. Июль 1943 года

Поэт Шмерке Качергинский возвращается в гетто после работы. Его бригада занимается подневольным трудом: сортирует книги, рукописи и произведения искусства. Часть из них будет отправлена в Германию. Остальные попадут в мусоросжигательные печи и на бумажные фабрики. Шмерке работает в Освенциме еврейской культуры, отвечает за отбор книг для вывоза — и тех, которые обречены на ликвидацию.

Если сравнить этот рабский труд с трудом других рабов в оккупированной нацистами Европе, то Шмерке хотя бы не роет окопы, чтобы остановить продвижение Красной армии, не расчищает своим телом минные поля, не вытаскивает трупы из газовой камеры, чтобы переправить их в крематорий. Тем не менее позади тяжелый день: Шмерке трудился в унылом зале библиотеки Виленского университета, до потолка заваленном книгами. Утром жестокий немец — начальник бригады — Альберт Шпоркет из Оперативного штаба рейхсляйтера Розенберга, застал Шмерке и еще нескольких работников за чтением стихотворения из одной из книг. Шпоркет, по профессии торговец скотом, разразился истошными криками. Вены у него на шее пульсировали. Он грозил работникам кулаком, швырнул книгу в другой конец помещения.

— Вы, жулики, называете это работой? Тут вам не гостиная! — Он предупредил, что, если такое повторится, им несдобровать. И захлопнул за собой дверь.

Весь день они работали и нервничали. Торговец скотом и с ними, и с книгами обращался как со скотиной: ее надо загружать работой, а потом отправлять на бойню. Если Шпоркет донесет в гестапо, им конец.

Сотрудница и возлюбленная Шмерке Рахела Крыньская, стройная школьная учительница с глубокими карими глазами, спросила:

— Ты сегодня все равно их понесешь?

Шмерке ответил с обычным своим кипучим энтузиазмом:

— Конечно. Вдруг этот чокнутый решит все разом отсюда отправить. Или сдать в утиль. Эти сокровища — для нашего будущего. Может, правда, не для нас, а для тех, кто нас переживет.

Шмерке обернул вокруг пояса старинный вышитый чехол для свитка Торы. Затянув потуже, засунул под новоявленный пояс четыре маленькие книжицы: старинные раритеты, опубликованные в Венеции, Салониках, Амстердаме и Кракове. Еще один крошечный чехол для свитка Торы надел вместо пеленки. Застегнул ремень, натянул рубашку, куртку. Теперь можно идти к воротам гетто.

Шмерке проделывал такое уже много раз, неизменно — со смесью упорства, возбуждения и страха. Он сознавал, на какой риск идет. Если поймают, его ждет расстрел, как его приятельницу певицу Любу Левицкую, у которой под одеждой нашли мешочек фасоли. Как минимум он получит от какого‑нибудь эсэсовца двадцать пять ударов дубинкой или кнутом. Заправляя рубашку, Шмерке оценил всю двусмысленность ситуации. Он — член коммунистической партии, давний убежденный атеист, с детства не ходивший в синагогу, сейчас рискует жизнью ради этих по преимуществу культовых предметов. Он будто ощущал пыль прошлых поколений на своей коже.

Внизу. Шмерке Качергинский среди уцелевших скульптур, картин, газет и пластического макета Виленского гетто. Вильнюс. Конец 1940‑х. (

 

Очередь возвращавшихся с работы оказалась необычно длинной — она змеилась на целых два квартала перед воротами гетто. Из первых рядов прилетели новости. Обершарфюрер Бруно Киттель лично проводит досмотр. Киттель — молодой, рослый, темноволосый и красивый — был профессиональным музыкантом и прирожденным хладнокровным убийцей. Иногда он являлся в гетто и расстреливал узников из чистого удовольствия. Останавливал человека на улице, предлагал сигарету и спрашивал: «Огоньку не хотите?» Человек кивал, а Киттель выхватывал пистолет и пускал ему пулю в голову.

В присутствии Киттеля охранники‑литовцы и члены еврейской полиции гетто проводили обыск дотошнее обычного. Крики узников, которых избивали за попытку сокрытия еды, разносились на много кварталов. Рабочие, стоявшие рядом со Шмерке, запустили руки под одежду. На мостовую падали картофелины, ломти хлеба, овощи, мелкие поленья. На Шмерке зашипели — округлость его фигуры выглядела слишком красноречиво. Среди толпы людей с оголодавшими, изработавшимися телами его неожиданно пухлый торс выделялся слишком откровенно; тем не менее Шмерке невозмутимо двигался к пункту пропуска.

— Бросьте все. Бросьте!

Но Шмерке и не думал разгружаться. Он понимал, что его это не спасет. Допустим, он оставит книги на древнееврейском и чехлы для свитков Торы лежать на улице: немцы сразу поймут, что их бросил кто‑то из его бригады. Книги в отличие от картофелин снабжены экслибрисами. Киттель может распорядиться расстрелять всю бригаду — в том числе Рахелу и ближайшего друга Шмерке, тоже поэта, Аврома Суцкевера. Так что Шмерке решил положиться на волю случая и мысленно подготовился к неизбежным ударам.

Шмерке Качергинский, Рахела Крыньская и Авром Суцкевер на балконе в Виленском гетто. Июль 1943 (

 

Его соседи по очереди еще раз перепроверили карманы на предмет монет или бумаг, способных вызвать гнев Киттеля. Шмерке пробрала дрожь. Очередь, разрастаясь, перегородила движение на Завальной, одной из центральных торговых магистралей Вильны. Пешеходы‑неевреи останавливались, чтобы поглазеть на спектакль, некоторые подбирали брошенную контрабанду.

Вдруг по толпе пронеслось:

— Ушел внутрь, в гетто!

— Вперед, быстрее!

Судя по всему, Киттелю наскучило надзирать за монотонными обысками, и он решил прогуляться по своему княжеству. Толпа ринулась вперед. Охранники, изумленные и обрадованные уходом Киттеля, обернулись посмотреть, куда он направляется, и не пытались остановить тех, кто рвался внутрь. Шмерке прошел через ворота — книги крепко прижаты к телу — и услышал за спиною завистливые голоса.

— Везет же некоторым!

— А я картошку на улице выбросила!

Они понятия не имели, что он несет не еду.

Когда подошвы его ботинок застучали по камням мостовой на Рудницкой улице внутри гетто, Шмерке запел песню, которую написал для молодежного клуба:

 

Молод каждый, каждый, каждый, если годы

В нем не погасили жар,

В новом мире, мире света и свободы

Станет юным тот, кто стар!

Привратная стража у главного входа в гетто на Рудницкой улице

 

В потайном подземном бункере под гетто — вырытой в сырой почве пещере с каменным полом — книги, рукописи, документы, театральный реквизит и культовые предметы прятали в металлические канистры. Ближе к ночи Шмерке присовокупил свои сокровища к содержимому этого холодного хранилища. Прежде чем запереть скрытую дверь в потайную сокровищницу, он попрощался с вышитыми чехлами для свитков Торы и другими древностями, нежно их приласкав, будто собственных детей. А потом Шмерке, всегда остававшийся поэтом, подумал: «Настоящее наше темно, как этот бункер, но сокровища нашей культуры сияют обещанием светлого будущего» .

Контрабанда книг как искусство

Сразу после того как в июне 1942 года началось уничтожение книг, Герман Крук принялся подбивать членов «бумажной бригады» выносить книги с рабочего места. Многие согласились сразу, думая: «Я все равно долго не проживу. Так отчего бы не сделать хорошее дело, не спасти какие‑то материалы?»

Крука порадовали такие отклики и первые результаты: «Все пытаются помочь и многое делают. Поразительно, что люди готовы рисковать жизнью ради бумажки. Каждый клочок может стоить им головы. Однако находятся идеалисты, притом весьма ловкие» .

Герман Крук

Откладывать в сторону материалы, предназначенные к выносу, было несложно. Здание было завалено грудами книг и бумаг. Всего‑то и нужно, что засунуть ценную книгу или рукопись в одну из этих груд, пока Альберт Шпоркет и члены его команды смотрят в другую сторону, а потом забрать оттуда и унести. В случае если немцев в помещении не было, можно было даже сложить на полу отдельную кучу «на вынос».

Каждый невольник принимал тысячи сиюминутных решений по поводу того, что отложить для спасения. Времени на размышления не было, однако сложилось несколько обязательных правил.

— Книги: откладывать для выноса не более одного экземпляра. Дубликаты пусть отправляются в Германию или на переработку. Поскольку «бумажная бригада» работала с фондами многих библиотек, дубликаты попадались часто.

— Книги: малоформатные книги и брошюры легче выносить под одеждой, чем большие фолианты — Талмуды или альбомы. Большие книги следует откладывать в сторону внутри здания ИВО, потом можно организовать доставку в гетто на грузовике.

— Рукописи: Шмерке и Суцкевер очень высоко ценили рукописи художественных произведений и письма известных писателей. Оба были поэтами и понимали, как важно сохранить литературное наследие. Кроме того, письма, стихи и рассказы были материалами малообъемными, их с легкостью можно было спрятать на себе.

— Архивы: неразрешимая проблема. Архивные собрания были слишком велики, чтобы вынести их на себе. А выбирать один «бриллиант» — важнейший документ из тысячестраничного собрания — было некогда. Большую часть архивов «бумажная бригада» предназначала для отправки в Германию. Некоторые фрагменты отложили, чтобы вывезти на грузовике.

— Произведения искусства (картины и скульптуры): вывозить на грузовике.

Члены бригады пришли к выводу, что безопаснее всего спрятать книги и документы внутри гетто, среди собратьев‑евреев. Однако, с точки зрения немцев, незаконный внос материалов в гетто был серьезным преступлением по двум причинам. Во‑первых, речь шла о краже имущества с рабочего места. Иоганнес Поль и Шпоркет недвусмысленно заявили, что из этого здания материалы могут уходить только в двух направлениях: в Германию и в утиль. Во‑вторых, существовал общий запрет на внос книг и документов в гетто, он распространялся на всех работавших вовне.

К концу рабочего дня члены бригады оборачивали бумаги вокруг тела, засовывали предметы под одежду. В долгие холодные зимние месяцы заниматься контрабандой было удобнее: работники ходили в длинных пальто и надевали под них несколько слоев одежды. Были также сшиты специальные пояса и подвязки, их набивали книгами и бумагами.

Однако, чтобы «загрузиться», нужно было взять пальто из деревянной лачужки рядом со зданием, а там обитала их врагиня, бывшая уборщица из ИВО. Она иногда замечала, как работники засовывают под пальто бумаги, и доносила об этом Вирблису, дежурному охраннику. По счастью, Вирблис не слишком серьезно относился к ее словам: теткой она была сквалыжной и часто выдумывала всякую напраслину, так что он не трудился передавать ее жалобы сотрудникам ОШР .

Когда группа отправлялась из ИВО в гетто, всех мучил один и тот же вопрос: кто сегодня дежурит на воротах? Если полицейские из гетто и литовцы, проблем, скорее всего, не возникнет. Осматривали они поверхностно, особенно ленились охлопывать членов «бумажной бригады». Охранникам было прекрасно известно, что эти люди несут всего лишь какие‑то бумажки, а не продукты питания, что считалось более серьезным нарушением. Некоторые полицейские порой даже просили членов «бумажной бригады» принести им в следующий раз с работы интересный роман.

Однако если у ворот поджидали немцы, например Мартин Вайс, начальник полиции, Франц Мурер, заместитель гебитскомиссара по еврейским делам, или командир отряда СС Бруно Киттель, ставки менялись. Немцы безжалостно избивали всех, у кого находили хоть какое‑то подобие контрабанды. Мурер часто являлся с инспекцией и заставал всех врасплох. Если он обнаруживал у работника или работницы хлеб или деньги, спрятанные под пальто, он раздевал провинившихся догола, избивал кнутом и бросал в тюрьму. Те, кого Мурер сажал в тюрьму гетто, как правило, выживали. А вот те, кого он отправлял в Лукишки, потом чаще всего оказывались в Понарах .

Обершарфюрер Бруно Киттель

 

«Кто нынче на воротах?» — это был вопрос жизни и смерти.

По пути с улицы Вивульского невольники узнавали у членов других бригад, только что вышедших из гетто на ночную смену, про ситуацию у ворот. Если дежурили немцы, рассматривалось несколько вариантов действий: свернуть и сделать круг по соседним кварталам — выгадать время, а там немцы, глядишь, и уйдут. Можно было оставить материалы, по крайней мере на время, у евреев, живших в доме для рабочих «Кайлис» — он находился неподалеку от ИВО. Но бывали случаи, когда группа подходила к воротам слишком близко — повернуть незамеченными уже бы не удалось — и приходилось проходить досмотр у немцев .

Шмерке был дерзок до умопомрачения. Однажды он среди бела дня принес к воротам огромный потертый том Талмуда и пояснил вооруженному охраннику‑немцу: «Мой начальник, Шпоркет, велел забрать эту книгу в гетто и заново переплести в мастерской при библиотеке». Гестаповец и помыслить не мог, что этот еврей‑коротышка способен на столь наглую ложь, которая может стоить ему жизни, и Шмерке пропустил .

Иногда контрабандистам просто везло. Мурер обнаружил в кармане у Рахелы Крыньской серебряный бокал для вина, и все испугались, что Рахеле конец. Однако она сказала Муреру, что принесла бокал в подарок лично ему, плюс добавила пару дорогих кожаных перчаток для его жены. По непонятной причине заместитель гебитскомиссара повелся на эту выдумку — или согласился на взятку — и пропустил Рахелу беспрепятственно. В тот день у него было хорошее настроение .

Суцкевер оказался необычайно изобретательным книжным контрабандистом. Однажды он получил от Шпоркета разрешение пронести в гетто несколько пачек макулатуры в качестве топлива для домашней печки. Документ он предъявил охранникам у ворот, а пачки держал в руках. В «макулатуре» были письма и рукописи Толстого, Горького, Шолом‑Алейхема и Бялика; полотна художника Шагала и уникальная рукопись Виленского Гаона. В другом случае Суцкеверу удалось внести в гетто скульптуры Марка Антокольского и Ильи Гинцбурга, картины Ильи Репина и Исаака Левитана: при помощи друзей, имевших нужные связи, он привязал их к днищу грузовика .

Не у всех историй были столь же счастливые финалы: случалось, Шмерке и прочих избивали у ворот, иногда немцы, иногда полицейские из гетто, когда получали распоряжение «ужесточить» осмотры. Однако в Понары никто не попал. Им просто повезло .

Рахела Крыньская вспоминает, что, хотя дело было рискованное, контрабандой занимались почти все члены «бумажной бригады», в том числе множество работников из «технической бригады», отвечавших за перевозку, — те, кто делал коробки и ящики, паковал книги, перемещал. Один из таких технических работников завел ящик для инструментов с двойным дном и переносил книги и документы в этом тайнике, под молотком, гаечным ключом и плоскогубцами .

Зелиг Калманович снял свои возражения и присоединился к контрабандистам. Он знал, что, поскольку квота на вывоз в Германию составляет 30%, многие ценные вещи, если их не вынести, будут уничтожены. Деятельность своих товарищей он считал духоподъемной, способом нравственного сопротивления, и благословлял книжных контрабандистов, будто набожный раввин: «Работники спасают от гибели все, что могут. Да будут они благословенны за то, что рискуют жизнями, да защитят их крыла Б‑жественного Присутствия. Да пребудет <…> милость Г‑сподня со спасителями, и да дарует он нам право увидеть зарытые письмена в мире» .

Зелиг Калманович

 

Шмерке впоследствии вспоминал: «Жители гетто смотрели на нас как на ненормальных. Они вносили в гетто продукты под одеждой, в обуви. Мы вносили книги, листы бумаги, иногда — “Сефер Торы” или “мезузы”». Перед некоторыми членами «бумажной бригады» стояла непростая нравственная дилемма: брать с собой книги или еду для родных. Некоторые узники критиковали контрабандистов за то, что во времена, когда речь идет о жизни и смерти, их волнует судьба каких‑то бумажек. Калманович с чувством отвечал, что книги потом не вернешь: «Они не растут на деревьях» .

После того как материалы удавалось пронести на территорию гетто, их еще нужно было где‑то спрятать. Проще всего было передать их Круку, который помещал самые ценные вещи в свою книжную «малину», а менее редкими экземплярами пополнял библиотеку гетто. Крук вел карточный каталог, куда вписывал все находившиеся в его руках сокровища, указывал их происхождение. Вещи, «украденные» из помещения ОШР, вписывались как «поступившие из той самой организации». Если написать «из Оперативного штаба рейхсляйтера Розенберга», оставишь свидетельство о краже — вдруг каталог попадет в руки немцев .

Однако никто не мог гарантировать, что библиотека гетто и «малина» Крука уцелеют. А если немцы ворвутся в здание и заберут часть коллекции? Безопаснее было распределить сокровище по множеству небольших тайников. По воспоминаниям Суцкевера, таких тайников было десять, а запомнил он адреса семи: на Немецкой улице (в здании, где жили он, Шмерке и доктор Даниэль Файнштейн); на Страшуна, 6 (в библиотеке гетто), в домах номер 1, 8 и 15 по улице Страшуна; на улице Святого Иоанна Крестителя и в бункере на Шавельской улице, 6.

Самыми ценными предметами, которые Суцкевер вырвал из немецких когтей, были дневник Теодора Герцля — отца современного сионизма, а также актовая книга клойза Виленского Гаона. Они были обнаружены на достаточно раннем этапе и пронесены в гетто; их держали в двух разных тайниках .

Были и другие способы прятать спасенное. Шмерке и Суцкевер передали множество предметов друзьям, полякам и литовцам, которые приходили к ним в гости в обеденный перерыв. Она Шимайте, библиотекарь из Виленского университета, забрала пачку рукописей И.‑Л. Переца и, по договоренности с коллегами, спрятала их в университетской библиотеке. Поэт‑литовец Казис Борута прятал коробки с документами в Литературном институте при Литовской академии наук . Некоторые ценные материалы Суцкевер передавал Виктории Гжмилевской, имевшей связи с польским подпольем. Когда он вручил ей документ, подписанный польским борцом за свободу Тадеушем Костюшко, она опустилась на колени и поцеловала его имя на странице. Впоследствии Виктория рассказывала, что, когда она передала этот документ участникам польского сопротивления, реакция была такая, будто искра попала в пороховой погреб .

Однако все больше материалов увозили на переработку, и стало ясно, что «бумажная бригада» выигрывает сражения, но проигрывает кампанию. Спасти удавалось лишь крошечную толику. Весной 1943 года Суцкевер изобрел новую тактику. Он решил создать «малину» в самом здании ИВО. Тем самым откроется новый канал спасения — возможно, нужда в контрабанде отпадет вовсе.

Изучив архитектуру здания, Суцкевер обнаружил рядом с балками и стропилами на чердаке большие полости. Нужно было одно — отвлечь поляка‑охранника Вирблиса, чтобы в обеденный перерыв Суцкевер и его друзья могли перетаскивать материалы на чердак. По счастью, Вирблис очень переживал, что из‑за войны ему пришлось бросить учебу, и с радостью принял предложение двух членов бригады, доктора Файнштейна и доктора Гордона, позаниматься с ним в отсутствие немцев математикой, латынью и немецким языком. Стоило педагогам и их ученику погрузиться в учебу, как другие члены «бумажной бригады» принимались таскать материалы на чердак .

Тут самое время сделать паузу и задаться простым вопросом: почему? Почему эти мужчины и женщины готовы были рисковать жизнью ради книг и бумаг? По сути, тем самым они провозглашали свое мировоззрение и воплощали в жизнь свои убеждения. Мировоззрение их заключалось в том, что литература и культура являются высшими ценностями, они ценнее жизни отдельного человека или группы людей. Будучи убеждены, что скоро погибнут, члены «бумажной бригады» сделали выбор: посвятить остаток жизни тому, что действительно важно, а если понадобится, то и принять за это смерть. Что касается Шмерке, книги в молодости уберегли его от преступлений и отчаяния. Настало время отплатить им за это сторицей. В душе Абраши Суцкевера жила мистическая вера, что поэзия — это сила, одухотворяющая всю жизнь. Пока он хранит верность поэзии — пишет, читает и спасает стихи, — он не умрет.

Кроме прочего, своими поступками книжные контрабандисты выражали веру в то, что еврейский народ выживет и после войны, и тогда ему вновь понадобятся сокровища его культуры. Кто‑то уцелеет, и тогда они достанут эти предметы из тайников, с помощью которых можно будет возродить еврейскую культуру. В самые темные часы истории Виленского гетто было трудно понять, произойдет все это или нет.

И наконец, в качестве гордых граждан еврейской Вильны члены «бумажной бригады» верили в то, что сама сущность их города сокрыта в книгах и документах. Если спасти книги из библиотеки Страшуна, документы из ИВО и рукописи из Музея Ан‑ского, дух литовского Иерусалима не иссякнет, даже если здешние евреи окажутся обречены. Калманович выразил это в суровых словах: «Возможно, после войны в Вильне и останутся евреи, но писать еврейские книги здесь будет некому».

Суцкевер подтвердил свою веру в пользу деятельности «рабочей бригады», написав в марте 1943 года стихотворение, которое называется «Пшеничные зерна». Он изобразил в нем себя: он бежит по улицам гетто с «еврейским словом» в руках, приласкав его, точно ребенка. Листы пергамента взывают к нему: «Спрячь нас в своем лабиринте!» Он закапывает спасенные тексты в землю, и его душит отчаяние. Однако ему становится легче, когда он вспоминает старинную притчу: египетский фараон выстроил себе пирамиду и велел слугам положить в гроб несколько пшеничных зерен. Прошло девять тысяч лет, гроб вскрыли, обнаружили там зерна, посадили в землю. Из зерен взошли многочисленные и пышные ростки. Когда‑то, пишет Суцкевер, зерна, которые он посадил в виленскую почву — посадил, не закопал, — тоже принесут свои плоды.

 

Эфшер ойх велн ди вертер

Дервартн зих вен аф дем лихт —

Велн ин шо ин башертер

цеблиен зих ойх умгерихт?

 

Ун ви дер уралтер керн

Вос хот зих фарвандлт ин занг

Велн ди вертер ойх нерн,

Велн ди вертер гехерн

Дем фолк, ин зайн эйбикн ганг.

 

Слова, вопреки всем сомненьям,

Вернутся на свет после нас,

И ярким, нежданным цветеньем

Взойдут в предначертанный час.

 

Как в колос на стебле высоком

Зерну суждено прорасти,

Слова напитаются соком,

Слова станут истинным оком

Народа в извечном пути .

Силы и воодушевление члены «бумажной бригады» черпали, помимо прочего, в осознании того, что ИВО и его довоенный директор Макс Вайнрайх живы и здоровы в Америке. Вайнрайх обосновался в Нью‑Йорке в 1940 году и превратил местный филиал института в его головное отделение. Крук и Калманович были вне себя от радости, когда до них дошли отрывочные сведения о том, что ИВО возобновил в Америке свою деятельность. Как ни странно, источником этих новостей стал сам Поль.

Поль был постоянным читателем газеты Yiddish Daily Forward и вырезал оттуда материалы, которые, по его мнению, служили подтверждением нравственной ущербности и злокозненности евреев. (Любые высказывания против преследования евреев он считал проявлением антинемецкой «злокозненности».) В одном из номеров газеты он нашел материалы о проведении в Нью‑Йорке 8–10 января 1943 года конференции ИВО и, закончив чтение, показал заметку Калмановичу. В ней упоминались лекции нескольких довоенных друзей и коллег Калмановича — ученых, которые успели спастись из Варшавы и Вильны. Говорилось также, что на конференции принято официальное решение о переводе штаб‑квартиры ИВО в Нью‑Йорк. Калманович, совершенно ошеломленный, помчался в библиотеку гетто, чтобы поделиться новостями с Круком. Они обнялись, по щекам покатились слезы радости. Крук пишет в дневнике:

Только находясь в Виленском гетто и пережив все то, что пережили мы, зная, что стало с ИВО здесь, можно понять, каково нам было получить этот привет от американского ИВО и в особенности от тех, кто остался жив, кто восстанавливал еврейскую науку.

<…>

Мы с Калмановичем пожелали друг другу выжить, чтобы поведать миру свою историю, в особенности главу под названием «ИВО». Судьба в своей жестокости заставила нас нести бремя страшной трагедии гетто, но нас переполняет радость и удовлетворение при мысли о том, что все, связанное с евреями и идишем, живо и сохраняет наши общие идеалы .

Члены «бумажной бригады» были убеждены, что литовский Иерусалим полностью не уничтожен. Живая его часть теперь в Нью‑Йорке. Уцелевшие ученые когда‑нибудь унаследуют сохраненные книги и документы. Мысль эта стала лучом надежды во тьме.

Из‑под земли

10 июля 1944 года Шмерке Качергинский вошел в Вильну в составе смешанного партизанского отряда. Советская армия уже вела с немцами уличные бои. Отряд Шмерке подошел с юга и под гул тяжелой артиллерии двинулся по узким улочкам и переулкам к центру города. Рядом с железнодорожным полотном на Торговой улице их встретил шквальный пулеметный огонь. Погибли двое поляков из подразделения, было решено дальше не двигаться. Немцы оставили город только два дня спустя — некоторые из них сдались в плен. Добравшись 12 июля до центра Вильны, Шмерке увидел на улицах десятки тел убитых немецких солдат. «Я вспомнил об их бесчеловечности и лишь пожалел о том, что им выпала такая легкая смерть».

Некоторые из центральных улиц города — Мицкевича, Большая, Немецкая — были разрушены и в огне. Шмерке шел по знакомым улицам, среди руин и пожаров, растерянный и ошеломленный. В дневнике он записал: «Я не знал, куда пойти, но ноги несли куда‑то. Знали, куда мне нужно. Повели вверх по склону. <…> Внезапно я оказался у начала любимой моей улицы Вивульского и — о горе мне! — у здания ИВО. Оно было неузнаваемо, в руинах. Казалось, что так основательно не было разрушено больше ни одно здание в городе». Шмерке ощутил непереносимую боль, тело вот‑вот разорвется на куски. Сердце сжалось, дало перебой: Шмерке понял, что Институт изучения идиша, ИВО, уничтожен — и все те материалы, которые они с коллегами прятали на чердаке, превратились в пепел и золу .

Взорванное здание ИВО на улице Вивульского, 18.
 

Шмерке, оцепеневший от ужаса, направился на Шавельскую улицу, 6, она находилась внутри гетто. Именно здесь помещался заглубленный бункер, где ФПО хранила оружие, а «бумажная бригада» — книги. Добравшись до места, он понял, что в последнее время в бункере скрывались от бомбежек. Он посветил фонариком во тьму и стал голыми руками отгребать песок с земляного пола. Внезапно перед глазами мелькнули листы бумаги, и Шмерке выдохнул от радости и облегчения. Материалы здесь, они целы. Радость оказалась недолгой. Через минуту он вышел из бункера, его ослепил солнечный свет, и он подумал: «Какое яркое солнце, но для меня мир никогда еще не был темнее» . На улицах он не увидел ни одного еврея.

Официально город был освобожден Красной армией на следующий день, 13 июля. Еврейская партизанская бригада «Мстители» во главе с Абой Ковнером, Виткой Кемпнером и Ружкой Корчак вошла в Вильну и собралась перед пустым гетто. Там они встретили Шмерке и других бойцов‑евреев из «вильнюсской» бригады. Радость мешалась с раздиравшей душу болью: Вильна свободна, но это не прежний город — он перестал быть литовским Иерусалимом.

В день освобождения Вильны там находился и Илья Эренбург, самый знаменитый военный корреспондент в Советском Союзе, автор посвященной Суцкеверу статьи в «Правде». Эренбурга тронул вид уцелевших узников гетто с автоматами за плечом, он обнялся с ними. Теплое приветствие известного в СССР человека подняло настроение бойцам‑евреям — и, кроме прочего, Эренбург передал им из Москвы приветы от Абраши .

Илья Эренбург с партизанами.

 

Уже на следующей неделе в городе начали появляться евреи. Некоторые скрывались под землей, в канализации; другие — в подвалах домов поляков и литовцев. В город также хлынули те, кто прятался в соседних городках или в лесу.

Поскольку Шмерке был партизаном, советское командование выделило ему полностью обставленную трехкомнатную квартиру на главной магистрали города — улице Мицкевича, переименованной в проспект Гедемина. В квартире раньше жил важный немецкий чиновник, но он поспешно бежал, оставив даже еду и одежду. Шмерке впервые за десять месяцев выспался в кровати .

13 июля, в день освобождения Вильны, Суцкевер находился в подмосковном писательском санатории в Воскресенске. Его реакция на новости, опубликованные на первой полосе газеты «Правда», напоминала реакцию Шмерке: «Я не в состоянии оставаться в санатории после освобождения Вильны. Я должен вернуться в родной город и своими глазами увидеть, насколько сильно он разрушен». Суцкевер возвратился в Москву и тут же отправился к Юстасу Палецкису, президенту советской Литвы, который в свое время вытащил его из Нарочи. На сей раз Суцкевер попросил помочь ему с отправкой в обратном направлении, назад в Вильну, как можно быстрее. Палецкис, который и сам собирался домой, ответил: «Хорошо, Абраша, поедем или полетим вместе».

Они поехали; ночью 18 июля Суцкевер и Палецкис прибыли на армейском автомобиле в советский Вильнюс. Вдоль шоссе, по которому они ехали, валялись смердящие трупы немецких солдат. «Мне этот запах был слаще любых духов, — записал Суцкевер в дневнике, а ниже задумчиво добавил: — Если бы не спрятанные культурные ценности, мне вряд ли бы хватило сил вернуться в родной город. Я знал, что любимых людей там больше нет. Знал, что убийцы казнили их всех. Знал, что ослепну от боли, увидев Вилию. Но еврейские буквы, которые я посеял в виленскую почву, сияли мне за тысячи километров» .

На следующее утро отряд партизан отправился на Вивульского, 18, и глазам Суцкевера впервые предстало разрушенное здание. Именно в этот момент он понял, что его Вильны, столицы культуры на идише, больше не существует. Члены отряда дали клятву извлечь на свет остатки сокровищ еврейской культуры. Шмерке высказал горькую, но трезвую оценку: подавляющее большинство книг и документов уничтожено на бумажных фабриках, малая часть вывезена в Германию и только «минимальное число» спасено усилиями «бумажной бригады» . Теперь их долг перед потомками и погибшими товарищами — сохранить эту крошечную часть.

Тяжелым ударом для Шмерке и Абраши стала новость об участи их коллег по «бумажной бригаде». Зелиг Калманович скончался в Нарве. Доктор Якоб Гордон, работавший над переводами, погиб в Клооге; Ума Олькеницкая, художник‑график и хранительница театрального архива ИВО, была вывезена в Треблинку, а доктор Даниэль Файнштейн, социолог, читавший лекции в гетто, убит всего за два дня до освобождения города . Доктор Дина Яффе, делавшая переводы, погибла в Треблинке, преподаватель Израиль Любоцкий, разбиравший книги на иврите, скончался в эстонском трудовом лагере. Давид и Хая Маркелесы (родители Нойме Маркелеса), оба педагоги, были расстреляны в Понарах . Илья Цунзер, который разбирал материалы по музыке, умер от тифа в Эстонии, в нарвском лагере. Раввин Авраам Нисан Иоффе, член научной группы, был обнаружен немцами в тайнике в ходе ликвидации гетто и расстрелян в Понарах . Мендель Боренштейн и Михал Ковнер, бойцы ФПО, выбрались из гетто, но погибли в Нарочи от немецкой пули .

После освобождения Вильны в город вернулись шестеро выживших членов «бумажной бригады»: Шмерке, Суцкевер, Ружка Корчак, Нойме Маркелес, Акива Гершатер и Леон Бернштейн. Еще двое были интернированы в немецкие концлагеря: Герман Крук и Рахела Крыньская. Крук погиб в Лагеди в сентябре 1944 года, а Крыньская выжила, но в Вильну так и не вернулась. К шестерым уцелевшим присоединился Аба Ковнер, бывший командир ФПО. Он тоже считал, что спасение книг и документов — их священный долг и дело первостепенной важности .

Прежде всего были обследованы десять известных тайников — с разными результатами: «малины» в домах № 1 и 8 по улице Страшуна оказались целы, равно как и бункер на Шавельской улице. Тайник на Немецкой, 29, где проживали в гетто Суцкевер и Шмерке, оказался недоступен, засыпан обломками упавшего на него здания. Книжную «малину» в библиотеке гетто на Страшуна, 6 немцы обнаружили незадолго до отступления. Они вытащили оттуда все материалы и сожгли во дворе .

Шмерке и Суцкевер обратились к Генрику Зиману, члену ЦК компартии Литвы, и попросили официально поддержать операцию по спасению сокровищ. Зимана они хорошо знали по партизанскому отряду — он был заместителем командира. До войны Зиман преподавал в еврейской школе в Ковне, но, сделавшись партизанским командиром, взял литовское подпольное имя Юргис и называл себя литовским коммунистом. В лесу далеко не все знали, что он еврей. Сохраняя позу интернационалиста, Зиман ответил на просьбу Шмерке и Суцкевера с демонстративным безразличием: у Литвы, только что вернувшейся в состав СССР, есть более насущные задачи .

Трудно сказать, как именно Суцкевер связался с Юозасом Банайтисом, главой отдела искусства наркомата просвещения, но Суцкеверу удалось убедить его поддержать их начинание. 25 июля Банайтис выдал ему написанный от руки документ, дававший право «забрать и перевезти по адресу проспект Гедемина, 15, квартира 24 еврейские культурные и художественные ценности, разрозненные и спрятанные в разных точках города во время немецкой оккупации» .

Суцкевер, Шмерке и Ковнер встретились на следующий день, 26 июля, и основали Еврейский музей культуры и искусства. Себя они назвали «инициативной группой» и направили представителям власти докладную записку, в которой запрашивали официальное финансирование. Они знали, что в СССР каждое учреждение культуры должно относиться к тому или иному министерству — комиссариату. Независимых частных музеев в СССР существовать не могло. Банайтис выдал Шмерке временное удостоверение, подтверждавшее, что он является сотрудником «еврейского музея, находящегося в процессе создания» .

Шмерке, Суцкевер и Ковнер замыслили музей как продолжение деятельности одновременно и «бумажной бригады», и ФПО. Цель их состояла в том, чтобы собрать и сохранить предметы довоенной еврейской культуры, при этом особо важным делом они считали сбор материалов по истории гетто и истории преступлений, совершенных немцами. Они решили для себя, что обязательно найдут архивы гестапо — там должны содержаться подробные сведения о тех, кто совершал массовые убийства. Кроме того, было решено подготовить анкету для уцелевших, свидетелей преступлений. Наконец, инициативная группа решила, что, когда музей получит официальный статус, она попросит включить его в состав вильнюсской чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко‑фашистских захватчиков и их сообщников. Такие чрезвычайные комиссии были советскими официальными органами, собиравшими показания и документы, готовившими судебные дела. Итак, инициативная группа намеревалась использовать самые разные материалы (архивы гетто, гестапо, свидетельства выживших), дабы убийцы пошли под суд и понесли наказание . Еврейский музей виделся им центром продолжения борьбы с немецкими убийцами и их местными пособниками, только вместо пушек и мин они собирались пользоваться судами и словами свидетелей.

Работа в музее началась незамедлительно. Директором стал Суцкевер, Шмерке — секретарем и главным администратором, Ковнер возглавил операцию по поиску и сбору материалов. Впрочем, разделение труда было достаточно условным, роли и должности несколько раз менялись в течение следующих нескольких недель.

Авром Суцкевер (слева), Гершон Абрамович (?) и неизвестный с газетами, бюстом Льва Толстого и произведениями искусства, обнаруженными в тайниках после освобождения Вильнюса. Июль 1944.
 

В первый момент поиски сосредоточились на бункере на Шавельской улице, представлявшем собой подземный лабиринт проходов, подвалов, отсеков. Шмерке так описывал эту операцию в дневнике: «Каждый день выносим из бункера мешки и корзины с сокровищами — письмами, рукописями, книгами знаменитых евреев. <…> Поляки, живущие во дворе, постоянно вызывают милицию и других представителей власти: думают, что мы ищем золото. Не понимают, зачем нам нужны грязные клочки бумаги, засунутые между перьями в подушки и одеяла. Никто из них понятия не имеет, что мы нашли письма И.‑Л. Переца, Шолом‑Алейхема, Бялика и Авраама Мапу; рукописный дневник Теодора Герцля; рукописи доктора Соломона Эттингера и Менделе Мойхер‑Сфорима; части архивов… Макса Вайнрайха, Залмана Рейзена и Зелига Калмановича».

Работа в доме № 6 по Шавельской улице продолжалась много недель. Некоторые ценнейшие вещи были сложены в ящики или канистры, другие просто закопаны в землю. К сотрудникам музея присоединился Гершон Абрамович, инженер, построивший бункер.

У некоторых членов команды были лопаты, другие работали голыми руками. Партизаны трудились с автоматами на ремне. Они доставали из земли материалы, заключавшие в себе еврейскую, русскую и мировую культуру: актовые книги клойза Виленского Гаона; афиши первых спектаклей на идише, сыгранных актерами труппы Аврома Гольдфадена — отца еврейского театра; письма Горького, бюст Толстого, русские летописи XVII века и… портрет некоего британского сановника, написанный в Бомбее (портрет был родом из смоленского музея) .

Выкапывая картины и скульптуры, Суцкевер с товарищами натолкнулись на статую царя Давида работы русско‑еврейского скульптора XIX века Марка Антокольского. Потом из земли показалась рука, Суцкевер ухватился за нее, думая, что это еще одна статуя. Содрогнулся, поняв, что держит не глину, а плоть. После ликвидации гетто в бункере скрывались несколько евреев, один из них скончался в подземелье. Оправившись от испуга, Суцкевер продолжил вместе с товарищами извлекать статую. В том, что она лежит рядом с человеческим телом, он усмотрел поэтический символизм: «Жертва Гитлера лежит под землей, а могущественный царь Давид, с мечом в руке, стоит ныне над землею. Он освободился, дабы отомстить» .

Авром Суцкевер (в центре), Аба Ковнер (справа) при опознании материалов в музее
 

Новоиспеченный музей располагался в квартире Шмерке и Суцкевера по адресу улица Гедемино, 15. Два поэта решили повесить вывеску на русском и идише у входа в здание еще до того, как учреждение получило официальный статус.

Помимо бункера на Шавельской улице материалы были обнаружены и в ряде других мест. 5 августа Шмерке записал в дневнике: «Несем в музей свитки Торы, которые были раскиданы по всему городу. Я притащил огромное число ценных книг, которые сохранила полька Марила Вольская — она получила их от своего друга Моше Лерера».

Ковнер тем временем разыскивал документы, рассказывавшие историю ФПО, которую он раньше возглавлял. В груде мусора во дворе дома № 6 по улице Страшуна он обнаружил экземпляр последней листовки организации от 1 сентября 1943 года: «Евреи, готовьтесь к вооруженному сопротивлению!» «Я прочитал ее, и глаза воспалились сами собой. Не потому, что я видел свой почерк или потому, что это был мой приказ, отданный моим голосом. И не потому, что я только что вытащил собственную жизнь из пепла, а потому, что меня вновь хлестнула по лицу умолкшая боль тех дней. Никто и никогда не сможет полностью постичь суть этой боли» .

Шмерке Качергинский со спасенными книгами в Еврейском музее. Вильнюс.Конец 1940‑х
 

Квартира Шмерке и Суцкевера в доме № 15 по улице Гедемино быстро заполнялась материалами. Навестивший их корреспондент одной из газет так описал эту сцену: в комнате повсюду стопки переплетенных в кожу книг, потемневших от сырости и старости. Вдоль стены составлены рядами свитки Торы. На полу — пачки рукописей, на письменном столе — поцарапанная гипсовая статуя, одна рука отломана. Шмерке и Суцкеверу почти негде было спать.

Ночью, в темноте, в комнате делалось жутковато. Ты будто бы спал на кладбище среди надгробий и разверстых могил.

Ф. Куклянски: “День Скорби и Надежды – боль всех граждан Литвы”

Ф. Куклянски: “День Скорби и Надежды – боль всех граждан Литвы”

Председатель Еврейской общины (литваков) Литвы Фаина Куклянски приняла участие в мероприятии в Сейме, которое было посвящено Дню Скорби и надежды, а также Дню оккупации и геноцида.

Ф. Куклянски отметила:

«Литовские евреи пережили не только трагедию Холокоста, но и репрессии советского режима. Эта система стремилась расправиться с еврейским национальным духом и ценностями. Методы, использованные для достижения этой цели, были разнообразны: ссылки, национализация и репрессии в отношении государственной и частной собственности, подрыв памятника в Панеряй из-за надписей на идише, национализация синагог и закрытие Института YIVO. Огромным ударом для еврейской общины стала советизация системы образования, в результате которой были запрещены частные и общинные школы. Часть еврейских школ была упразднена, а остальные превращены в государственные, где не было преподавания иврита, а традиционные национальные – еврейские – программы были уничтожены. Цель была ясна – удалить и изменить идентичность еврейского народа. Поэтому, говоря об этих ужасных днях июня, мы говорим о трагедии граждан Литвы, какой бы национальности они ни были».

14 – 18 июня в Литве вспоминают и чтят память жертв массовых ссылок жителей страны – литовцев, евреев, поляков и русских, в Сибирь и на Крайний Север. Хотя принято считать, что депортации затронули только литовский народ, в 1941 году более трех тысяч из
из репрессированных были литовские евреи.

Дети горы Синай

Дети горы Синай

Пётр Люкимсон, jewish.ru

Когда судьба забрасывает меня в Вильно, ноги как-то сами собой выносят меня каждый раз на улицу A.Vivulskio. Некоторое время я стою там – напротив обычного жилого девятиэтажного дома под номером 18.

Если вы спросите идущих по улице молодых литовцев, что располагалось на этом месте раньше, они просто недоуменно пожмут плечами – дескать, а какая разница?! Люди постарше припомнят, что в трудные 1990-е здесь было офисное здание. А совсем старожилы расскажут, что до него была баня.

И всё это правда – стояли на этом месте и баня, и офисное здание. Но есть и другая правда: ещё раньше здесь располагался «Еврейский научный институт», а в нём – самое крупное в мире еврейское книгохранилище. Там, в глубине его библиотек хранились все книги на иврите и идише, изданные с начала эры книгопечатания. Были там и свитки Торы, и молитвенники, и рукописи великих еврейских раввинов и писателей, а также почти вся еврейская периодика. И даже афиши и программки всех еврейских театров мира!

И именно здесь в годы Холокоста работала созданная нацистами «Бумажная бригада». В её задачу входило отобрать для будущего «Музея исчезнувшей расы» наиболее ценные раритеты, а всю остальную «макулатуру» – пустить «под нож». Для работы в этой бригаде были привлечены бывшие сотрудники института, а теперь – узники Виленского гетто. История донесла до нас их имена: Зелиг Калманович, Ума Олькеницки, Герман Крук, Рохл Пупко и Рохл Крински, а также молодые поэты Авром Суцкевер и Шмерке Качергинский.

Двое последних – в силу времени, в которое им довелось жить – были убежденными атеистами и коммунистами. Но и они каждый день, рискуя жизнью, проносили мимо немецких и литовских охранников спрятанные на теле свитки Торы, редкие издания Талмуда, рукописи хасидских цадиков и респонсы великих раввинов. А также письма и черновики Шолом-Алейхема, Переца, Бялика и других гениев нашей литературы.

Говорят, однажды Качергинского спросили, что ему, атеисту, до Торы и почему он рискует ради неё жизнью. И Качергинский ответил, что «хотя Б-га, конечно, нет, но вот без этих книг о Б-ге не станет и еврейского народа». И, как ни странно, этот ответ атеиста по своей сути полностью совпадает с более чем религиозной идеей, что еврейский народ хранит Тору, а Тора – хранит еврейский народ.

Начинается праздник Шавуот, у которого есть много значений. Но прежде всего это «праздник дарования Торы» – день Синайского откровения. В этот день 3334 года назад миллионы евреев – мужчин и женщин, стариков и детей – стояли у горы Синай «как один человек с одним сердцем», чтобы принять на себя бремя Десяти заповедей.

В сущности, именно этот день стал днём рождения нашего народа, определившим все последующие его родовые черты. В отличие от остальных народов мира, чтобы чувствовать себя нацией, мы не нуждаемся ни в собственном государстве, ни в своей территории – ведь Синайская пустыня не была нам вотчиной. Не нужен нам для этого ни общий рынок, ни единая культура – да и какая она могла быть у беглых рабов? Не нужен даже свой язык – хотя евреи в рабстве и сохранили иврит, после Исхода многие из них всё равно предпочитали общаться межу собой на древнеегипетском.

Не эти – классические для других народов – признаки сформировали нас как народ. Они пришли гораздо позже, и до сих пор можно спорить, в какой мере. Но именно Тора с её философией, законами и ценностями – вот то, что нас объединяло и тогда, и сейчас, превращая нас в «народ Книги».

Понимали это даже самые упёртые атеисты, сохранившие, тем не менее, прочную связь со своим народом и чувствовавшие себя каждой своей клеточкой именно евреями. Такие как Шмерке Качергинский. И спасали Тору, рискуя жизнью. Поэтому в каждый свой приезд в Вильнюс ноги и несут меня на A.Vivulskio, 18. А в праздник Шавуот я ощущаю себя стоящим в толпе с другими евреями у горы Синай, слышащим глас Б-га живого, и отдаю дань памяти многим миллионам евреев, шедших на смерть, чтобы сохранить для нас Тору.

И вновь, как и многие поколения моих предков, читаю много раз читанные, но вновь и вновь вызывающие необъяснимый душевный трепет слова: «И на утро третьего дня содрогнулся весь народ в стане от грома и молний. А вся гора Синай была окутана дымом, ибо сошёл на неё в огне сам Г-сподь».

За последнее время мы узнали, что можно подделать любые фото и сфабриковать любые ролики. Единственное, что в самом деле нельзя подделать – это память народная. Та самая, что передаётся от поколения к поколению. И то, что такой, прямо скажем, не самый приятный во всех отношениях народ пронёс память о Синайском откровении через все поколения, и есть, в сущности, главное доказательство «совсем не по Канту». Ведь каждый еврей на планете – это живое доказательство Его существования.

Невероятная история графа Потоцкого

Невероятная история графа Потоцкого

Рав Менахем Левин, imrey

Кем был Авраам бен Авраам, праведный гер, похороненный рядом с Виленским Гаоном?

Еврейская история полна рассказов об известных прозелитах. Например, об Итро, тесте Моше, пророке Овадии, Онкелосе, знаменитом комментаторе Торы и племяннике императора Тита. Рабби Акива и его выдающийся ученик, рабби Меир, были потомками геров, как и великие мудрецы Талмуда Шемайя и Автальон. Даже родословная самого царя Давида восходит к Рут, принявшей иудаизм моавитской прнцессе, чью историю мы читаем во время праздника Шавуот. Возможно, самый известный прозелит в недавней истории – это Авраам бен Авраам, праведный новообращенный (Гер Цедек) из Вильно. Так кем же он был и какова его история?

Путь к иудазму

Авраам бен Авраам родился в начале 18-го века в одной из самых выдающихся и зажиточных польских семей в Королевстве Польском под именем Валентин Потоцкий.
Его родители были набожными католиками ордена иезуитов, и потому неудивительно, что в возрасте 16 лет Потоцкий поступил в католическую семинарию в Париже. Там он познакомился с Зарембой, молодым человеком из рода небогатых жмудских панов, который стал его партнером по учебе и близким другом. Оба молодых человека были достаточно образованы и в какой-то момент решили приступить к более глубокому изучению «Еврейской Библии» – Ветхого Завета.

Однажды они увидели старого еврея, сидящего за большим томом Торы, и спросили, может ли он позаниматься с ними. Предание гласит, что этим евреем был рабби Менахем Ман бен Арье Лёв из Висуна, и его уроки, в течение которых он объяснял юношам суть Торы, произвели на них неизгладимое впечатление. Они убедили старца начать преподавать им иврит, чтобы они могли глубже погрузиться в святые тексты. И спустя шесть месяцев Потоцкий и Заремба приобрели хороший уровень иврита, а также твердую веру в истинность еврейской религии.

В этот момент друзья сказали рабби Ману, что хотят перейти в иудаизм. Это было опасным решением для польских юношей, потому что в то время обращение в иудаизм на их родине было наказуемо смертью (пока этот закон не был отменен польским сеймом в 1768 году). Рабби Ман, поняв серьезность их намерений, предложил им поехать в Амстердам, чтобы сделать гиюр там, поскольку Амстердам считался более открытым и толерантным по отношению к евреям местом.

Потоцкий решил сначала поехать в Рим, чтобы убедиться в верности своего решения. Там он окончательно понял, что больше не может оставаться католиком. Оттуда Валентин тайно перебрался в Амстердам, где перешел в иудаизм в полном соответствии с еврейским законом и получил имя Авраам бен Авраам. Через какое-то время Заремба, к тому моменту успевший жениться, тоже стал гером. Он получил имя Барух бен Авраам и переехал с женой жить в Святую Землю.

Пропавший студент

Став евреем, Авраам покинул Амстердам и переехал в Вильно, который в то время находился под властью Польши. Он вернулся на родину, несмотря на огромную опасность, которой себя подвергал – ведь если бы людям стало известно, кто он такой, его приговорили бы к смертной казни за переход в иудаизм.

В это время родители Авраама уже практически отчаялись в поисках своего пропавшего сына. Они отправляли гонцов в разные страны, откуда Авраам писал им во время своих поездок, но не могли найти никакой информации о его текущем местонахождении.

Зная об опасности, с которой он столкнется, если его найдут, Авраам обратился за советом к Виленскому Гаону, одному из величайших мудрецов последних нескольких сотен лет. Тот предложил ему покинуть большой город Вильно и переехать в менее людное место, где его вряд ли могли бы найти. Следуя совету мудреца, Авраам переехал в местечко под названием Илья. Там он целыми днями сидел в синагоге, одевшись, как подобает правоверному еврею, и уделял все свое время изучению Торы. Его рвение к учебе поддерживали праведные женщины местечка, которые приносили еду, чтобы мужчина не мучился от голода.

Одним из прихожан этой общины был один еврейский портной, который шил униформу для польских чиновников. Он периодически слышал, как его клиенты обсуждали внезапно пропавшего студента семинарии благородного происхождения, отличавшегося незаурядным умом. Поразмыслив, портной пришел к выводу, что незнакомец, фактически поселившийся в их синагоге, был именно тем, кого при нем обсуждали поляки.

У сына этого портного была дурная привычка мешать мужчинам, которые учили в синагоге Тору, и однажды случилось так, что Авраам бен Авраам упрекнул мальчика. В порыве гнева портной немедленно сообщил о нем епископу Вильно. Авраам был опознан и арестован.

Родители Авраама навещали сына в тюрьме и умоляли его публично отказаться от иудаизма. Они обещали построить ему замок, где он мог бы тайно соблюдать все еврейские законы. По словам раввина Бен-Циона Альфеса, магида из Вильно, Авраам тогда отказал матери, сказав: «Я очень люблю тебя, но истину я люблю еще больше».

После непродолжительного заключения и суда над еретиком Авраама приговорили к смертной казни, и он был сожжен заживо на костре.

Я – первый и Я – последний

Незадолго до этого, еще находясь в тюрьме, Авраам поделился своей печалью с Виленским Гаоном. Тот выразил удивление: «Но ты ведь собираешься отдать свою жизнь за освящение Имени Всевышнего, ради Небес, почему же ты плачешь? Разве ты не рад своему решению? Разве оно не было искренним?»

Однако праведный гер объяснил, что ему не причиняла страданий мысль о предстоящей казни. Он мучился скорее потому, что он не будет иметь продолжения в еврейском народе. «У меня нет отца-еврея и нет сыновей или братьев среди сынов Израиле», – сказал он.

Виленский Гаон ответил ему цитатой из пророка Йешаяу (44:6): «Так сказал Господь, Царь Израиля и Избавитель его, Господь Воинств: Я – первый и Я – последний, и кроме Меня – нет Бога». Мидраш поясняет: «Я первый» – у Меня нет отца, «Я последний» – у Меня нет сына».

Затем Гаон объяснил этот Мидраш: «Слова «Я первый» – у Меня нет отца» означают «Я (Бог) – Отец для тех, у кого нет отца», а слова «Я последний – у Меня нет сына» означают «Я (Бог) – лучше, чем 10 сыновей».

После этих слов Авраам был утешен.

В назначенный для казни день жители Вильно, обрадованные предстоящим мучениям предателя, перешедшего в чужую веру, помогли принести дрова, на которых он должен был быть сожжен. Затем они собрались на площади в предвкушении зрелища. Это был второй день праздника Шавуот, пришедшийся на 23 мая 1749 года.

Авраам бен Авраам вышел на люди радостным и просветленным, полностью уверенным в истинности своих действий. Когда огонь начал охватывать его тело, Авраам прочел благословение Мекадэш эт Шмо бэ-рабим (Благословен Ты, Господь, освящающий имя Своё при скоплении людей) и молитву Шма Исраэль. Он горячо молился до тех пор, пока душа не покинула его тело.

Вопреки приказу властей, согласно которому никто не должен был собирать прах Авраама для погребения, Виленский Гаон послал р. Лейзера Шискеса, одного местного безбородого еврея, похожего на христианина, чтобы тот все-таки попытался завладеть прахом погибшего. Шискес подкупил охранника и смог забрать пепел, а также два пальца покойного, которые не сгорели в огне. Все эти останки поместили в глиняный сосуд и похоронили на Виленском кладбище. За помощь в исполнении такой заповеди Виленский Гаон благословил Шискеса на долгую жизнь, и тот действительно прожил 112 лет. На надгробии Шискеса даже было написано: «[Из-за] благословения Гаона число лет его жизни составило 112».

Рассказывают, что свидетели казни, с радостью принесшие дрова для костра, а затем наблюдавшие за мученической смертью Авраама бен Авраама, вскоре погорели, а некая женщина, смеявшаяся при виде страданий осужденного, онемела.

Когда Виленский Гаон скончался, он был похоронен на участке кладбища, прилегающем к могиле Авраама, который стал известен в народе как Гер Цедек – праведный прозелит.

Память о праведнике

В 1927 году виленская община сделала в память о тех событиях памятник Аврааму вместе с мемориальной доской, на которой было написано: «Могила Гера Цедека, человека с драгоценной и удивительно чистой душой, праведника Авраама бен Авраама, благословенна его память, который публично освятил Имя Всевышнего во второй день праздника Шавуот 5509 года».

Кроме того, ежегодно во второй день Шавуот евреи Вильно вспоминали эту историю и рассказали о ней тем, кто приходил в общину впервые. Также было обычным делом, что в каждой синагоге города в тот день произносилась Кэль Мале Рахамим – молитва за душу усопшего.

В известной на весь мир Воложинской ешиве (и во многих других ешивах по сей день) принято петь песню, написанную Авраамом бен Авраамом, когда он шел по городу на казнь. Частично ее слова взяты из начала утренней молитвенной службы: «Аваль анахну амха, бней бритеха, бней Авраам охавха шенишбата ло бе-хар ха-Мория» – «Мы же – народ Твой, с которым Ты заключил союз, потомки любимого Тобой Авраама, которому дал Ты Свою клятву на горе Мория; потомство Ицхака, единственного его сына, который был связан и возложен на жертвенник… Благословен Ты, Господь, освящающий имя Своё при скоплении людей».

Урожденный граф Валентин Потоцкий, начавший новую жизнь под именем Авраам бен Авраам, был одной из тех душ, которые продемонстрировали полную веру в Единого Бога. Его история – свидетельство о высочайшем духовном уровне, которого может достичь прозелит, настолько высоком, что он даже был похоронен рядом с одним из величайших мудрецов Торы своего времени. Так пусть же его жизненный путь вдохновит нас на духовный подъем.

Исторические упоминания

Есть отдельные нееврейские историки, которые утверждают, что история Авраама вымышлена, потому как отсутствуют какие-либо ее сторонние первоисточники, и мы знаем обо всем этом лишь благодаря рассказам жителей Вильно.

Тем не менее, существует письменное упоминание Авраама, зафиксированное в 1755 году, то есть всего через шесть лет после его казни, великим раввином Яаковом Эмденом (1697-1776). В своей книге Ваякам Эдут бе-Яаков, стр. 25б, рав Эмден писал:

«Несколько лет назад граф из дома Потоцких принял иудаизм. Его поймали, посадили в тюрьму и призывали вернуться к вере своих предков… Однако он не боялся смерти… Он принял и перенес все произошедшее с ним, испытывая сильную любовь к Всевышнему, и умер, освещая Имя Бога. Да упокоится он с миром».

Кроме того, есть большое количество устных упоминаний, а также несколько еврейских и нееврейских источников 19-го века, в том числе знаменитый польский писатель Юзеф Игнацы Крашевский, которые подтверждают эту историю. А ее печатные версии, которые можно было найти в разных еврейских общинах за последние 270 лет, описывают происходившие события абсолютно одинаково.

Логичным объяснением того, что этих исторических доказательств куда меньше, чем могло бы быть, является очевидная причина – влиятельная семья Потоцких совсем не была рада этой истории, а потому постаралась максимально замять ее и не дать ей распространиться.

Я хотел бы отметить, что, конечно, есть описания Гера Цедека, которые сопровождаются явными неточностями или преувеличениями. Поэтому эта статья была написана после долгих исследований на основе самой известной версии этой невероятной истории.

В Вильнюсе подписан Меморандум по увековечиванию Большой синагоги

В Вильнюсе подписан Меморандум по увековечиванию Большой синагоги

К середине 2026 года будет восстановлена уникальная еврейская (литвакская) святыня в столице – Большая Вильнюсская синагога. Мэрия Вильнюса, Еврейская община (литваков) Литвы и Фонд доброй воли подписали Меморандум по увековечиванию синагоги.

На территории синагоги планируется создать мемориальный сквер Большой синагоги, а также Еврейский общинный центр, который расскажет широкой общественности о Большой синагоге.

“Многие жители Вильнюса знают, почему Вильнюс называли Северным Иерусалимом. Об истории еврейской духовности и науки сегодня напоминают выцветшие надписи на иврите на зданиях бывшего Вильнюсского гетто, мемориальные доски и памятники. Мы договорились о создании нового центра притяжения для литовцев и иностранцев на месте разрушенной советской властью Большой синагоги”, – говорит мэр Вильнюса Ремигиюс Шимашюс.

Археологические исследования на месте Вильнюсской Большой синагоги начались в 2011 году. Во время раскопок археологи обнаружили важнейшие части бимы (кафедры) – основания двух колонн, места двух микв (ритуальных бассейнов), огромную внешнюю заднюю стену Большой синагоги и часть пола синагоги. На стенах рядом с бимой также были обнаружены надписи, на которых ранее были вырезаны строки из Торы (Пятикнижия).

 Марк Шагал “Арон ха-кодеш Вильнюсской синагоги”

Точная дата строительства Большой Вильнюсской синагоги неизвестна. Историки считают, что она была построена в 1633 году, когда Владислав IV Ваза предоставил евреям привилегию основать квартал в Вильнюсе. Архитектор синагоги неизвестен.

По некоторым данным, первая деревянная синагога была возведена на ул. Еврейской в 1573 году. Во время погрома 1592 года была уничтожена. В 1606 году синагога построена заново.

В 1630 году евреи получили разрешение на строительство каменной синагоги, с условием что она не будет выше виленских костёлов и выделяться стилем от других построек района. Архитектура строения была очень простой. Снаружи здание было украшено пилястрами, окна были стрельчатыми, а крыша украшена аттиком, что было характерно для стиля ренессанса. Внутренние своды, украшенные геометрическими орнаментами, поддерживали четыре тосканские колонны. Бима первоначально находилась у восточной стены, позднее была перенесена на середину зала. Арон-Ха-Кодеш был обит золотом и серебром.

Синагога несколько раз повреждалась. Во время занятия Вильно русскими войсками в 1655 году она была сожжена. В 1748 году пожар уничтожил часть синагоги, галерею для женщин и биму. В очередной раз синагога пострадала во время восстания Костюшко в 1794 году. Существует легенда, согласно которой Виленский Гаон ночью достал из Арон-Ха-Кодеш свиток Торы и прочитал её 7 раз. В результате русский снаряд, выпущенный по синагоге, не взорвался.

После восстания Костюшко синагога была восстановлена в стиле классицизма. Верхняя галерея была дополнена коринфским портиком.

Большая синагога Вильнюса была одним из крупнейших еврейских храмов в Восточной Европе. Она была известна как важный духовный и образовательный еврейский центр, благодаря чему Вильнюс получил название “Литовский Иерусалим”. Синагога была 25 м в длину, 22,3 м в ширину и 12,1 м в высоту. Говорят, что по размерам и великолепию Виленская синагога превосходила все синагоги, построенные в Республике двух народов. Некоторые исторические источники утверждают, что она вмещала до 5000 человек.

Синагога была важнейшим элементом комплекса на Еврейской улице. Рядом с ней располагалась библиотека, основанная в 1886 году М. Страшуном. В библиотеке хранился также архив Виленской еврейской общины. В 1927 году библиотека насчитывала 19 тысяч единиц хранения. Рядом также находились четыре помещения для изучения Торы. Неподалёку находились синагоги Гаона и Хевра-Кадиша.

Во время Второй мировой войны синагога использовалась гитлеровцами как склад зерна. В июле 1944 года сгорела в ходе боёв за Вильнюс. Крыша здания была полностью разрушена, внутренности выгорели, но стены остались стоять. Однако новые власти Вильнюса не согласились на восстановление синагоги.

В 1953 году был принят генеральный план строительства Вильнюса, который предусматривал перестройку старого еврейского района. В 1955—1957 годах руины синагоги были полностью снесены.

В 1964 году на месте Большой синагоги был построен детский сад.

Участники Пятого Всемирного Конгресса литваков посетили Панеряйский мемориал

Участники Пятого Всемирного Конгресса литваков посетили Панеряйский мемориал

Гости и участники Пятого Всемирного Конгресса литваков посетили Панеряйский мемориал и почтили память жертв Холокоста.

Панеряй – одно из основных мест массового уничтожения евреев нацистами в Литве в годы Второй мировой войны.

В 1941–1944 гг. в Панеряй было убито 100 000 человек, большинство из которых составляли евреи Вильнюса и Вильнюсского региона. В 1960 г. на месте массовых убийств евреев был открыт памятник жертвам фашистского террора.

В 2018 г. здесь начал действовать Информационный центр Панеряйского мемориала. Его экспозиция представляет основную информацию о массовых убийствах в Панеряй, факсимильные изображения архивных фотографий, карты, информация о последних археологических и геофизических исследованиях. Посетители музея также могут осмотреть сохранившиеся расстрельные ямы.

Мемориал состоит из 9 памятников, увековечивающих память погибших здесь евреев, поляков, литовцев, советских военнопленных и цыган. В июне 1991 г. Еврейская община вместе с израильской организацией выходцев из Вильнюса открыли в Панеряй памятник убитым евреям с надписью на идише, иврите и на литовском. В октябре 1990 г. был открыт памятник и убитым здесь полякам, в 1992 г. – литовцам, в 1996 г. – советским военнопленным. В 1991 г. Панеряйский мемориал был передан в ведение Государственного еврейского музея Виленского Гаона.

В Вильнюсе состоялось открытие Пятого Всемирного Конгресса литваков

В Вильнюсе состоялось открытие Пятого Всемирного Конгресса литваков

Сегодня в Сейме Литвы состоялось открытие Пятого Всемирного конгресса литваков. Он проходит под патронатом спикера парламента Виктории Чмилите-Нильсен. Открывая Конгресс, она заявила:

“Всемирный конгресс литваков проходит в разгар агрессии в Украине, когда лихорадка войны сотрясает весь регион, который важен и для Литвы, исторической и современной, и для всего мира идишистской культуры.

Перед лицом слепой жестокости и расчетливого насилия важно постоянно подчеркивать человечность, сострадание и вечные духовные ценности, из которых всегда черпала силу давняя литвакская традиция. Это особенно актуально сейчас, когда в Восточной Европе снова поднимает голову агрессивный, имперский реваншизм и антисемитизм, искажающий исторические факты и манипулирующий чувствами людей. Мы должны противостоять этому.

В начале этого года я посетила Израиль, где в Мемориальном комплексе Яд Вашем говорила о Холокосте. Я подчеркнула, что то, что в нашей стране до относительно недавнего времени называлось “еврейской трагедией”, сейчас считается “литовской трагедией”.

Есть осознание того, что мы потеряли талантливую, яркую общину с самобытной культурой. Историческая память, связанная с трагедиями, важна тем, что она способствует укреплению человеческой солидарности и снижает терпимость к насилию и равнодушию.

Не забывая о болезненном прошлом, давайте найдем в себе силы вместе строить будущее. В будущем, помимо других важных дел, нас ждет еще много общей работы: установление имен жертв Холокоста и увековечение их памяти, а также увековечении памяти тех, кто рисковал своей жизнью и жизнью своих близких, ради спасения евреев. Увековечение памяти спасателей евреев, Праведников народов мира, должно стать значимым и, прежде всего, справедливым процессом с точки зрения истории, в котором, я убеждена, будут активно участвовать и поколения тех, кто не видел Холокоста.

Как сказал один еврейский мудрец: мир все еще существует, потому что больше тех, кто делает добро, чем сеющих зло», – отметила глава Сейма Литвы Виктория Чмилите-Нильсен.

По словам председателя Еврейской общины (литваков) Литвы Фаины Куклянски, Всемирный конгресс литваков свидетельствует о том, что у евреев Литвы есть не только прошлое и настоящее, но и будущее:

“В эти дни мы приглашаем всех к открытому разговору о будущем культуры литваков и о том, как важно передать ее молодому поколению, нашим детям и внукам. Именно поэтому официальное открытие Конгресса предварила выставка книг и изданий, которые выпустила Еврейская община Литвы. Я очень рада приветствовать наших соотечественников, которые сегодня с нами. Я уверена, что Литовское государство также заинтересовано в том, чтобы литваки со всего мира чувствовали себя здесь, на земле предков, как дома”.

На конференции с докладами выступили известные политики, ученые, дипломаты, лидеры региональных еврейских общин Литвы. Были обсуждены вопросы, связанные с историей литовских евреев, просвещения и борьбы с антисемитизмом.

Вечером в Вильнюсской Хоральной синагоге состоялся концерт выдающегося кантора Джозефа Маловани (США).

Завтра состоится экскурсия по еврейскому Вильнюсу, открытие мемориальной доски Саула Кагана и Центра его имени. Участники Конгресса также посетят выставку известного израильского художника Лео Рея.

Всемирные Конгрессы литваков 2001 – 20013

Всемирные Конгрессы литваков 2001 – 20013

Приближается 5-й Всемирный конгресс литваков. Он пройдет 23-26 мая в Вильнюсе. Предлагаем вспомнить предыдущие конгрессы.

Четвертый состоялся в 2013 году и был приурочен к 70-летию ликвидации Вильнюсского гетто. Третий Всемирный конгресс литваков был проведен в 2009 году в честь “Вильнюс – культурная столица Европы”, тысячелетия названия Литвы и 20-летия Еврейской общины Литвы. Второй конгресс состоялся в 2004 году.

Первый Всемирный конгресс литваков прошел в 2001 году. Он был организован благодаря усилиям Маши Гродникене. Конгресс ознаменовал возрождение еврейской культуры в Литве и стал символом восстановленной Еврейской общины.

Известный историк и общественный деятель, автор книг по истории евреев Литвы Соломон Атамук (1918 – 2014) говорил в 2001 г. о Первом Конгрессе: «Тот факт, что некогда большая, а теперь и маленькая еврейская община Литвы смогла организовать и провести мероприятие мирового значения, демонстрирует ее жизненную силу и способность сохранять традиции бесценных духовных ценностей. Конгресс помог мобилизовать силы, которые будут способствовать сохранению и обогащению духовного наследия литваков, укреплению не только их отношений друг с другом, но и связей с Литвой».

В Вильнюсе установлены “Камни преткновения” памяти пяти еврейских художников

В Вильнюсе установлены “Камни преткновения” памяти пяти еврейских художников

Литовское общество искусствоведов установило пять «Камней преткновения» в Вильнюсе, увековечивающих память еврейских художников, которые погибли во время Холокоста: Лизы Дайхес, Бенциона Михтома, Фани (Умы) Олкеницкой-Лерер, Рахели (Розы) Суцкевер-Ушаевой и Якова Шера. Затраты на проект покрыты за счёт благотворительных сборов и пожертвований Литовского общества искусствоведов.

«Камни преткновения» – международный проект немецкого художника Гюнтера Демнига. Его цель – напоминать людям о судьбах жертв нацизма. Бо́льшая часть камней установлена в память еврейских жертв нацизма. Другие камни установлены в память цыганСвидетелей Иеговыгомосексуаловлевых, участников Движения Сопротивления и других. Каждый камень установлен точно на том месте, где человек последний раз был свободен до ареста и отправки в лагерь смерти. На латунной пластине выгравировано имя, год рождения, год и место смерти человека.

По всей Европе, а также в Аргентине, уже установлено более 75-ти тысяч памятных знаков. По этой причине «Камни преткновения» считаются крупнейшим децентрализованным памятником жертвам нацизма во всем мире.

Саул Каган – литвак, основатель организации Claims Conference

Саул Каган – литвак, основатель организации Claims Conference

Гершонас Тайцас, Вильнюс

Саул Каган, бывший беженец из Литвы, сделал делом своей жизни достижение хоть малой доли справедливости для тех евреев, которым удалось пережить Катастрофу, и тем самым стал пионером беспрецедентного исторического начинания.

Он был основателем и руководителем существующей по сей день Claims Conference – организации, занимавшейся выдвижением претензий к правительствам Германии и Австрии, получением денежных компенсаций и оказанием финансовой помощи жертвам Катастрофы.

Основная цель Claims Conference— добиваться путем переговоров компенсаций частным лицам и организациям, пострадавшим от нацистов, и возвращение еврейской собственности, утраченной во время Катастрофы.

Саул Каган

Саул Каган родился в 1922 году в Вильнюсе Польша (Литва). В 1940 году по Транссибирской магистрали он выехал в Японию, а затем в США. После призыва в армии США проходил специальную программу обучения для изучения русского языка; служил в ВВС и получил назначение в истребительно-бомбардировочное подразделение в Нормандии, Франция; участвовал в битве на Дуге. Был уволен из армии для проведения исследований для Управления военного правительства (OMGUS); до советской блокады работал в Объединенном распределительном комитете в Берлине, Германия; участвовал в академических исследованиях Холокоста.

В 1951 году С. Каган основал Claims Conference – организацию по материальным претензиям евреев к Германии, которая была создана для представления Всемирного еврейского конгресса, Б’най Б’рит и другие еврейские учреждения в беспрецедентном судебном иске: потребовали репараций от «государства-правопреемника Третьего рейха», как они называли Западную Германию, за нацистский геноцид европейских евреев.

Соглашения, которые в течение следующих пятидесяти лет, подписывал С. Каган, потребуют от правительств Западной Германии и Австрии возместить пережившим Холокост дома, предприятия, мебель, предметы искусства и другое имущество, отнятое у них в годы нацизма; выплачивать пенсии, стипендии и пособия по старости, которые им причитались бы, если бы они не подвергались преследованиям; компенсацию сотням тысяч бывших нацистских заключенных (евреев и неевреев), которые работали в качестве рабов на немецких промышленных гигантов, таких как IG Farben и Krupp.

Около 600 000 выживших получили выплаты.

По отдельному соглашению Западная Германия заплатила недавно созданному государству Израиль около 15 миллиардов долларов за переселение туда нескольких сотен тысяч еврейских беженцев.

По словам его коллег, С. Кагану и другим официальным представителям Claims Conference приходилось бороться за каждую уступку. Западные немцы, стремившиеся восстановить авторитет в мировом пространстве, охотно шли на переговоры, но поначалу не хотели признавать масштабы нацистских преступлений. Первое соглашение, которое они подписали в 1952 году, предусматривало компенсацию только евреям, которые могли доказать, что являются нынешними или бывшими гражданами Германии.

Благодаря дипломатическому дару, который коллеги назвали вежливым, но безжалостным, С. Каган все же убедил Западную Германию признать свой долг перед выжившими в каждой европейской стране, ранее оккупированной нацистами; Австрия признает свое участие в преследовании и соглашается выплатить компенсацию; Швейцарские банки должны признать, что они присвоили активы жертв Холокоста, и возместить ущерб; и немецкие конгломераты, чтобы компенсировать тем, кто был рабами.

Когда в 1970-х годах советские евреи начали эмигрировать на Запад, для их размещения были заключены новые соглашения. Когда Восточная и Западная Германия воссоединились в 1990 году,  С. Каган настоял на установлении дополнительной компенсации,

По словам исследователей Холокоста, Каган эффективно нанес на карту картину нацистских грабежей и преступлений против собственности таким образом, который аналогичен хронике преступлений, караемых смертной казнью, задокументированных на Нюрнбергском процессе.

С 1998 по 2000 г. г-н Айзенштат, действуя по искам, начатым С. Каганом несколько лет назад, помог достичь расчетов со швейцарскими банками UBS и Credit Suisse, а также с I.G. Farben, Krupp и др. немецкими корпорациями, среди которых Daimler-Benz, Сименс и Фольксваген. Соглашения принесли общую компенсацию в размере 6 миллиардов долларов.

За шесть десятилетий работы в Claims Conference С. Каган запомнил детали соглашений и переговоров безупречно. Ему можно было задать вопрос о любом соглашении, в котором он участвовал, и сообщить не только подробности, но и исторический контекст, а также имена ключевых участников переговоров.

Подобно тому, как геноцид против евреев не имел аналогов в истории человечества, работа Claims Conference не имеет себе равных. Хотя ее усилия никогда не смогут восстановить тех, кто погиб, или компенсировать страдания жертв, Claims Conference добилась признания Германией своих преступлений и реституции не только активов, но и реституции истории. На протяжении всего времени Саул Каган был совестью организации, историком и защитником тех, кто пострадал сверх всякой меры.

Г-н Каган был практически неизвестен широкой публике, поскольку он спорил с иностранными правительствами:
Давид Бен-Гурион написал в письме 1952 г. первому президенту Claims Conference Науму Гольдману: «Впервые в истории еврейского народа, угнетаемого и ограбленного на протяжении сотен лет… угнетателю и грабителю пришлось вернуть часть добычи и выплатить коллективную компенсацию за часть материальных потерь»
Стюарт Эйзенштат, бывший заместитель министра финансов и специальный советник президента Билла Клинтона по вопросам Холокоста в 1990-х годах, сказал: «Не будет преувеличением сказать, что в течение 50 лет Саул Каган был сердцем, разумом и душой поисков за справедливость для переживших Холокост».
Дебора Дворк, профессор истории и директор Центра исследований Холокоста и геноцида, назвала Саула Кагана недооцененным героем послевоенной еврейской истории.
«Он был безжалостным и скромным», — сказала она, противопоставляя Симона Визенталя, «охотника за нацистами». По ее словам, С. Каган был исторически более важной фигурой. «Слово «охота» просто будоражит общественное воображение больше, чем слово «ведение переговоров», — добавила она.
Фаина Куклянски, председатель Литовской еврейской общины: “Я помню его как маленького, скромного человека с большим авторитетом. Все слушали и слышали его. Не случайно его называют «отцом реституции». Литовская еврейская община гордится не только тем, что Саул Каган родился в Вильнюсе, но и тем, что его слово было услышано. Я имею в виду закон О частичной реституции имущества еврейских общин, который был принят в Литве, первой постсоветской стране”.
Семья С. Кагана           
IMG_20220503_140240 (2) (1).jpg

IMG_20220502_125152 (1) (2) (4).jpg

Шебсель-Йосель Каган (1884-1964) 1927m., Вильнюс
Саул Каган родился в Вильнюсе в 1922 году в семье администратора Вильнюсской еврейской больницы Шебсель-Иоселя Кагана. Ш-Й. Каган родился в 1884 году в Гельвонай (Гельвон на идиш). Мать Кагана, Лея Каган (в девичестве Британишкин), домохозяйка, родилась в 1888 году. в Паберже (Подбереже на идиш).
Жила семья Ш-И. Кагана в Вильнюсе при еврейской больнице на улице Пилимо. В семье был еще один сын Эммануэль 1913 г. рождения.
В июне 1941 г. Ш-И. Каган отправился на лечение в Сочи (Россия), и это спасло ее от Холокоста. В 1941 г. Лея и Эммануэль Каганы были заключены в Вильнюсское гетто. В 1942 году их по-прежнему насильно удерживали в Вильнюсском гетто на ул. Лигонинес …
В 1946 году Ш-Й. Каган вернулся в Вильнюс, не найдя семью, женился второй раз и уехал  в Стокгольм, где умер в 1964 году. В Швеции Саул Каган встречался с своим отцом Ш-И. Каганом.
Саул Каган женился на Элизабет Кобленцер, которая умерла в 1967 году. Его второй женой стала Элеонора Спеер. У С. Кагана было двое своих детей –  сын Дэвид и дочь Джулия, и двое приемных – Джонатан и Эмили Лобатто.
С. Каган обладал разносторонними интересами. Знание шести языков открыло для него европейский и американский образовательный канон. Он был любителем изобразительного искусства и классической музыки. Хорошо знал немецкую политику. Однако его глубоко человеческая приверженность безоговорочно относилась к тем, кто пережил кровавые ужасы нацистских преследований.
Скончался Саул Каган 9 ноября 2013 г. в возрасте 91 года.