Еврейская история Литвы

Вступил в должность новый руководитель Музея еврейской истории им. Виленского Гаона

Вступил в должность новый руководитель Музея еврейской истории им. Виленского Гаона

Сотрудникам Музея еврейской истории имени Виленского Гаона был представлен его новый руководитель, доктор исторических наук Симонас Стрельцовас, который вступил в должность в понедельник, сообщает Министерство культуры Литвы.

Вице-министр культуры Вигинтас Гаспаравичюс, представивший директора коллективу музея, пожелал совместно реализовать поставленные задачи – установить приоритетные направления деятельности музея и достичь стратегической цели: сделать музей одним из лидеров региона.

На фото: С. Стрельцовас

С. Стрельцовас, выигравший конкурс Министерства культуры на должность руководителя Музея еврейской истории имени Виленского Гаона, работал в Историческом Президентском дворце Литовской Республики в Каунасе, возглавлял Центр гуманитарных исследований и Образовательный центр обороны и военного образования Шяуляйского университета, был председателем Совета Научно-исследовательского института Шяуляйского университета, руководителем проектов Национального агентства регионального развития.

Музей еврейской истории имени Виленского Гаона отвечает за сбор, сохранение, исследование, восстановление и популяризацию истории и культуры литовских евреев, их материального и духовного наследия, а также истории Холокоста.

США призвали Литву признать причастность ряда национальных героев в Холокосте

США призвали Литву признать причастность ряда национальных героев в Холокосте

Власти Литвы должны признать, что ряд национальных героев, которые участвовали во время Второй мировой войны в организованном нацистами массовом уничтожении евреев. Об этом заявила специальный представитель Госдепартамента США по вопросам Холокоста Эллен Джермейн, сообщает агентство ELTA.

«Восхваляются, увековечиваются памятниками люди, которые боролись против советской власти, но одновременно они были и нацистскими коллаборационистами, участвовали в преступлениях нацизма, в геноциде», — сказала она.

Она призвала власти Литвы называть вещи своими именами.

В качестве примера Э. Джермейн привела участника «Литовского фронта активистов» Йонаса Норейку, который в годы нацистской оккупации был начальником Шяуляйского уезда и приказал переселить евреев в гетто, а также Юозаса Крикштапониса, чей отряд участвовал в карательных операциях, убийствах евреев в Беларуси.

Норейка был посмертно награжден орденом Креста Витиса. В его честь на фасаде Библиотеки Академии наук Литвы установлена мемориальная доска в Вильнюсе. Памятник Юозасу Крикштапонису установлен в городе Укмерге.

Во Дворце Правительства Литовской Республики состоялось чествование Праведников народов мира

Во Дворце Правительства Литовской Республики состоялось чествование Праведников народов мира

В понедельник во Дворце Правительства чествовали Праведников народов мира, спасавших в годы Второй мировой войны от неминуемой гибели литовских евреев. К сожалению, все они были награждены медалями «Яд Вашем» посмертно, награды приняли их родственники. Как сказала в своей благодарственной речи премьер-министр Ингрида Шимоните, «эти Праведники символизируют заветный луч света, пробившийся сквозь тьму войны».

Звание «Праведник народов мира» было присуждено Казимерасу Рузгису и Марсийоне Рузгене, Аксентию Бурлакову, Матрёне Бурлаковой и их дочери Зинаиде, Йонасу Жвинклявичюсу и Оне Жвинклявичене, Марийоне Багурскене и Юозапасу Багурскасу. Медали и дипломы «Яд Вашем» родственникам Праведников вручил председатель Мемориального комплекса Дани Даян.

“Мы собрались сегодня, чтобы отдать дань уважения людям, которые показали, что нет таких обстоятельств, которые не могли бы сохранить человечность. Холокост стал ужасной трагедией для всего мира. Это разрушило иллюзию того, что удивительные достижения цивилизации способны растворить насилие и ненависть. В середине 20-го века, в самом сердце Европы, большинство людей, оказавшихся в сложных обстоятельствах того времени, очень легко подчинялись правилам жестокой игры и распределению ролей, будь то палач, жертва или зритель.

Но нашлись люди, которые своим выбором показали, что мы творим историю. Эти люди не думали ни о каких званиях, наградах или образах в будущей истории – они просто пытались сохранить свою человечность и не могли оставаться равнодушными к страданиям других”, – сказала в своем выступлении премьер-министр И. Шимоните.

Как отметила глава правительства, эта катастрофа разрушила Литву – мы потеряли сотни тысяч братьев и сестер, друзей и соседей. Истории жизни Праведников народов мира вселяю надежду на то, что вместе мы сможем построить лучший и более справедливый мир, – добавила И. Шимоните.

В церемонии также приняли участие и выступили с приветственными речами председатель Мемориального комплекса Яд Вашем Д. Даян, чрезвычайный и полномочный посол Государства Израиль в Литве Хадас Виттенберг-Сильверстейн, председатель Еврейской общины (литваков) Литвы Фаина Куклянски, глава Восстановительного Сейма Литвы, профессор Витаутас Ландсбергис.

Памяти Ч. Сугихары: в Каунасе состоялась мировая премьера симфонии “Несущий свет”

Памяти Ч. Сугихары: в Каунасе состоялась мировая премьера симфонии “Несущий свет”

В минувшую субботу в Каунасе – культурной столице Евроы 2022, состоялась мировая премьера симфонии „Nešantys šviesą“ – «Несущий свет». Ее исполнили Каунасский государственный хор, Каунасский симфонический оркестр, солистка – виолончелистка Кристина Рейко Купер. Дирижер – Констанин Орбелян, хорошо известный литовской и международной публике, номинант престижной музыкальной премии “Грэмми”.

Это масштабное музыкальное произведение известного композитора Леры Ауэрбах посвящено японскому дипломату, Праведнику народов мира Чиюне Сугихаре. Рискуя своей жизнью и карьерой, он спас жизни более 6 000 евреев, бежавших из Европы, выдав им японские транзитные визы, хотя у него не было на это разрешения правительства Японии. Мужество и гуманизм Ч. Сугихары стали примером сострадания во времена великой тьмы и зла.

Проект, инициатором которого выступила японская виолончелистка Кристина Рейко Купер, стал возможен благодаря поддержке Мемориального комплекса Яд Вашем в Иерусалиме.

На фото: Ф. Куклянски с виолончелисткой К. Рейко Купер

Перед началом премьеры председатель Еврейской общины (литваков) Литвы Фаина Куклянски открыла выставку, посвященную Праведникам народов мира. Экспозицию вместе с Израильским национальным мемориалом Катастрофа и героизма Яд Вашем подготовила и Еврейская община Литвы.

В Муснинкай установлен информационный стенд в память о жертвах Холокоста

В Муснинкай установлен информационный стенд в память о жертвах Холокоста

В городке Муснинкай Ширвинтского района представлен информационный стенд, увековечивающий память жертв Холокоста, сообщает Центр исследования геноцида и сопротивления жителей Литвы.

Информационный стенд посвящен памяти литовских евреев, которые жили в Муснинкай и были зверски убиты во время нацистской оккупации.

Стенд установлен в конце октября на площади им. А. Петрулиса у пешеходной дорожки перед костелом Пресвятой Троицы, рядом со зданием Муснинкайского староства (сянюнии).

Евреи поселились в Муснинкай в первой половине XVIII века. В городе действовали синагога и Бейт-Мидраш (место углубленного изучения Торы, Талмуда, раввинистической литературы), начальная школа, в которой преподавание велось на иврите и еврейская библиотека. Евреи Муснинкай занимались ремесленничеством, торговлей, садоводством и огородничеством.

Армия нацистской Германии заняла Муснинкай 24 июня 1941 г. 05 сентября 1941-ого года все евреи города Укмерге и Укмергского уезда, среди них и евреи Муснинкай, были расстреляны нацистами и местными коллаборантами в Пивонийском лесу: 1123 мужчины, 1849 женщин и 1737 детей.

Фаня Бранцовская призвала сохранить лесной бункер, где жили партизаны в 1943 году

Фаня Бранцовская призвала сохранить лесной бункер, где жили партизаны в 1943 году

21-летняя Фаня Бранцовская сбежала из Вильнюсского гетто через брешь в стене и скрылась в лесу, пишут журналисты «Jewish Chronicle» Феликс Поуп и Карен Глйзер.

В течение следующего года она жила с сотней других евреев в деревянном бункере глубоко в лесу, откуда они совершали нападения на нацистов. Сегодня Бранцовская, которой в мае исполнилось 100 лет, является единственным живущим членом этой группы партизан, которую возглавлял поэт Абба Ковнер, называвшей себя «Нокмим», что на иврите означает «Мстители». Сейчас она призвала к тому, чтобы ныне быстро разрушающийся бункер в заболоченном Рудницком лесу был сохранен как объект международного еврейского наследия. «Я мечтаю, чтобы это место было сохранено для моих внуков и правнуков», — заявила Бранцовская, потерявшая во время Холокоста почти всю свою семью. «Они должны иметь возможность прийти сюда и узнать о сопротивлении беглецов из Виленского гетто».

То, что люди вообще знают об этом гниющем строении, где спали и сражались партизаны, заслуга Бранцовской, говорит ее давний друг Довид Кац, знаток идиша, который рассказал JC, что до прошлого года долгожительница регулярно водила туристов через леса к подземному убежищу. «Фаня обычно носит платье или юбку. Когда она надевала штаны для защиты от колючек и жуков в лесу, мы понимали, что сегодня будет тяжелый день. Ультраправые историки, полные решимости очернить еврейское сопротивление Гитлеру, хотят, чтобы этот последний остаток того периода исчез из памяти», — заявил он. «Именно из-за Фани знание об этом форте сохранились на 30 лет дольше, чем могло бы». Однако ей не привыкать к клевете.

В 2008 году она находилась под следствием по обвинению в военных преступлениях против литовцев. Она категорически отрицала, что «Нокмим» когда-либо преследовал местных жителей, и в конечном итоге никаких обвинений предъявлено не было. Но Кац утверждает, что это злонамеренное убеждение сохраняется в некоторых кругах и частично объясняет, почему форту, укрепленному бетоном в советские времена, с тех пор позволили медленно погружаться в землю. «Бункер должен быть должным образом сохранен», — заявил он. «Он является частью истории Холокоста, борьбы с нацизмом. Дело не в том, чтобы воссоздать его по фотографиям, сказать: «Эй, судя по GPS, мы думаем, что он был здесь». Оригинал находится здесь. Эти люди выжили не благодаря тому, что их спас Праведник народов мира или выжили трудясь как рабы. Они выжили сражаясь. Это потрясающая история еврейского сопротивления и героизма».

Бранцовская соглашается с этим. Она заявила JC: «Я не хотела, чтобы все евреи умерли без сопротивления. Я очень горжусь и очень рада, что у меня была возможность сделать что-то для чести и человечества».

Премьер-министр Литвы встретилась с координатором Еврокомиссии по борьбе с антисемитизмом

Премьер-министр Литвы встретилась с координатором Еврокомиссии по борьбе с антисемитизмом

Фото: Laima Penek|LRV

Премьер-министр Ингрида Шмомините встретилась с координатором Европейской комиссии по борьбе с антисемитизмом Катариной фон Шнурбайн на Форуме культуры литваков в Каунасе. Во время встречи обсуждалась Стратегия ЕС по борьбе с антисемитизмом и развитию еврейской жизни на 2021-2030 годы, а также возможные действия Литвы по реализации Стратегии.

Глава правительства выразила удовлетворение обновлением общеобразовательных учебных программ, все большим вовлечением подрастающего поколения в памятные мероприятия о важных событиях в истории Литвы, а также принимая участие в уроках всемирной истории в местах, где произошли трагедии.

“Наше правительство твердо придерживается нетерпимости к любым проявлениям антисемитизма, отрицания Холокоста или неуважения к жертвам Холокоста”, – подчеркнула И. Шимоните.

На встрече также обсуждались вопросы сохранения знаков истории литовских евреев: приведение в порядок мест, имеющих важное значение для культурного наследия Литвы.

В 2015 году госпожа фон Шнурбейн была назначена первым координатором Европейской комиссии по борьбе с антисемитизмом и развитию еврейской жизни.

Представитель ЕС призвала уделять больше внимания уходу за еврейскими памятниками

Представитель ЕС призвала уделять больше внимания уходу за еврейскими памятниками

Посетившая Вильнюс координатор Европейского союза по борьбе с антисемитизмом Катарина фон Шнурбайн обратила внимание на состояние некоторых памятников, связанных с еврейской историей, и призвала уделять больше внимания уходу за ними.

В среду Фон Шнурбайн посетила Вильнюсское гетто и другие памятные места.

Она почтила память жертв партизанского сопротивления гетто, оставив цветы и небольшой камень у памятника .

Как говорится в сообщении Еврейской общины Литвы, представитель ЕС указала, что некоторые важные для еврейской культуры объекты находятся не в лучшем состоянии – надписи выцвели и плохо читаются.

Фон Шнурбайн призвала уделять больше внимания сохранению этого наследия и привела в качестве примера традицию в Германии посвящать один день в году конкретно еврейским мемориалам и их приведению в порядок.

 

По словам главы ЕОЛ Фаины Куклянски, на содержание и охрану памятников, зданий и синагог, увековечивающих еврейскую историю в Литве, не выделяются средства, все это делается по частной инициативе.

Форум культуры литваков в Каунасе открыла глава правительства Литвы

Форум культуры литваков в Каунасе открыла глава правительства Литвы

Фото: Laima Penek|LRV

В четверг премьер-министр Ингрида Шимоните посетила Каунас для участия в Форуме литвакской культуры – двухдневном мероприятии программы “Каунас 2022”, который был посвящен еврейскому культурному наследию в Литве. В своем приветственном слове к участникам и гостям форума премьер-министр отметила «важность богатой культуры литваков в самобытности Литвы, обязательство развивать сохранившиеся ростки этой культуры и помнить болезненную историю».

“Литовские евреи на протяжении всей нашей истории принимали особенно активное участие в создании литовской государственности. Мы ценим это, но должны признать, что нас по-прежнему мало интересует, кто жил рядом с нами, что это были за люди и каков их вклад в культурную, политическую или экономическую жизнь Литвы. 700 лет богатой истории, сотни и даже тысячи известных личностей, в том числе лауреатов Нобелевской премии, художников, мыслителей, ученых, врачей, музыкантов и исполнителей, прославивших Литву на весь мир. Некоторые из самых известных ешив (религиозных школ) до сих пор носят названия литовских городов, потому что на их базе были созданы религиозные центры мирового уровня, которые продолжают свою деятельность в США и Израиле. А еще сотни театров, литературных и художественных коллективов, школ, синагог, которые украсили наши города и городки”, – сказала глава правительства И. Шимоните, добавив, что Литву заслуженно можно назвать бриллиантом нетронутого еврейского культурного наследия Европы.

В то же время, сказала она, мы должны признать, что без понимания уроков истории не может быть будущего:

“Холокост для Литвы – невыразимо тяжелая травма, раны от которой ощущаются и сегодня. Мы не только потеряли важную часть себя физически, но и наше самоощущение было разрушено. Это становится очевидным, когда начинаешь думать о “нас” и о “них”, когда великие творцы-литваки до сих пор не воспринимаются как неотъемлемая часть культурной истории Литвы. Большинство школьников хорошо знают имя М.К. Чюрлёниса, но не слышали о Яше Хейфеце, самом известном в мире скрипаче-виртуозе XX века, который родился, провел детство и дал свой первый концерт в Литве”, – сказала Шимоните.

Премьер-министр подчеркнула, что отсутствие реакции на проявления антисемитизма, ксенофобии и гомофобии — это не терпимость к другим мнениям, а трусость с разрушительными последствиями:

“Еще один важный момент заключается в том, что недостаточно оплакивать потери, необходимо взращивать, культивировать и ценить те ростки, которые еще остались. Только так наши слова о болезненной потере обретут вес и силу. Поэтому я искренне благодарю организаторов форума: вы выполняете чрезвычайно благородную и важную миссию – воспитывать и укреплять связь литваков с Литвой”, – сказала глава правительства.

На фото: председатель ЕОЛ Фаина Куклянски

Форум литвакской культуры, проходящий под патронатом премьер-министра Шимоните, является частью мероприятий программы Каунас – культурная столица Европы этого года, в рамках которой состоятся дискуссии с художниками, учеными и представителями культурного мира. Программа академических и художественных презентаций будет также сопровождаться концертами, выставками и спектаклями, посвященными еврейской истории, культуре.

Викторас Бахметьевас: Книга „Vilna. Žydiškojo Vilniaus istorija“ – живой рассказ об истории нашей страны

Викторас Бахметьевас: Книга „Vilna. Žydiškojo Vilniaus istorija“ – живой рассказ об истории нашей страны

Ольга УгрюмоваРусская служба Радио LRT

Вильнюсское издательство „Hubris“ представило книгу на литовском языке известного британского журналиста, писателя и деятеля сионизма Исраэля Коэна „Vilna. Žydiškojo Vilniaus istorija“ («Вильна. История еврейского Вильнюса»).

Исраэль Коэн родился в Лондоне в семье польско-еврейских эмигрантов. Работал корреспондентом London Times и Manchester Guardian, сотрудничал с такими газетами, как Manchester Evening Chronicle и Jewish World.

Первый раз книга «Вильна. История еврейского Вильнюса» была издана в 1943 году Обществом еврейских изданий (Jewish Publication Society) в серии, знакомящей англоязычного читателя с еврейскими общинами разных стран.

https://www.lrt.lt/ru/novosti/17/1782260/viktoras-bakhmet-evas-kniga-vilna-zydiskojo-vilniaus-istorija-zhivoi-rasskaz-ob-istorii-nashei-strany

Новости Каунасской еврейской общины

Новости Каунасской еврейской общины

Каждое лето члены и друзья Каунасской еврейской общины не только путешествуют и наслаждаются теплой погодой, но и посещают места массового расстрела, чтобы отдать памяти погибшим в годы Холокоста.

В августе Каунасская еврейская община посетила Пренай, Петрашюнай и IV форт. В начале сентября – Укмерге и Запишкис, где прозвучала «Симфония из Северного Ирусалима». Это музыкальное произведение было посвящено евреям городка и окрестностей, которые были убиты в годы Второй мировой войны.

Отрадно, что среди организаторов этих памятных мероприятиях и в них принимают участие, не только члены Еврейской общины Литвы, но и активные представители общественности и местных муниципалитетов.

День еврейской культуры в Вильнюсе

День еврейской культуры в Вильнюсе

Сегодня в более чем 30 стран Европы прошел День еврейской культуры. Его цель –  рассказать об истории и традициях европейского еврейства, а также поделиться с жителями континента знаниями о вкладе евреев в европейскую культуру, науку и т.д. Тема праздника в этом году – «Обновление».

Еврейская община (литваков) Литвы организовала экскурсии по еврейскому Вльнюсу, встречи, дискуссии, лекции, мастер-классы по приготовлению традиционных еврейских блюд, концерты, уроки иврита и концерты. Предлагаем вашему вниманию фотомгновения Дня еврейской культуры в Вильнюсе:

Выставка «Следы еврейской культуры» – ренессанс экслибриса

Выставка «Следы еврейской культуры» – ренессанс экслибриса

Ольга Угрюмова, LRT.lt

В Клайпедской публичной библиотеке им. Канта (ул. Янонё, 9) открылась выставка экслибрисов «Следы еврейской культуры». Экспозицию, на которой представлены созданные в разные периоды времени экслибрисы еврейских и литовских художников, подготовили Центр книжной графики и Фонд экслибрисов Г. Багдонавичюса библиотеки им. П. Вишинскиса Шяуляйского уезда.

Экслибрис (от лат. ex libris – «из книг») – книжный знак владельца книги. Он наклеивается или проставляется печатью на внутреннюю сторону книжного переплета или обложки.

Обычно на экслибрисе обозначены имя и фамилия владельца и рисунок, лаконично и образно отражающий вкусы, интересы и профессию владельца книги и библиотеки. Родиной экслибриса считают Германию, где он появился вскоре после изобретения книгопечатания. Над созданием книжных знаков работали и всемирно известные художники – А. Дюрер, М. Врубель, В. Васнецов и многие другие.

Экслибрисы сегодня – это уникальные предметы для коллекционирования и тщательного изучения. Если экслибрис выполнен известным мастером или книга с экслибрисом принадлежала известному человеку, то ее стоимость бывает очень высокой.

По словам художницы и педагога, члена Фонда экслибрисов Багдонавичюса Лолиты Путраментене-Бразы, несмотря на эпоху «электронной книги», искусство экслибриса переживает ренессанс.

«По технике, стилистике и символике экслибриса можно узнать время его создания. Например, на нескольких экслибрисах из коллекции Иосифа Шапиро изображена ракета, летящая в космос. Это позволяет предположить, что они были созданы в 1960-х или 1970-х годах – в эпоху покорения космоса. Экслибрисы из этой коллекции метафорически точны, демонстрируют многообразие личностей и способны раскрыть нам не одну тайну», – говорит Лолита Путраментене- Браза.

В истории литовских экслибрисов, а также в истории Шяуляйской публичной библиотеки им. Повиласа Вишинскиса, это будет первая выставка еврейских и литовских художников, создавших экслибрисы на тему еврейского народа.

Аргентинские журналисты, писавшие на идише

Аргентинские журналисты, писавшие на идише

Хавьер Синай, tabletmag.com

Перевод с английского Нины Усовой, lehaim.ru

B феврале 1898 года в Буэнос‑Айрес прибыли морским путем 4824 мигранта, из них 2919 итальянцев, 1284 испанца, 166 французов, 137 турок, 84 русских, 47 австрийцев, 46 немцев, 42 британца, 35 португальцев, 23 швейцарца, 15 бельгийцев, 13 марокканцев, пятеро американцев, четверо датчан, три шведа и один голландец. В Буэнос‑Айресе каждый второй встречный на улице родился в другой стране, отделенной от Аргентины по меньшей мере одним океаном.

Многие из этих землячеств выпускали газеты для своих; еврейская община тоже выпускала. Об аргентинских первопоселенцах, говорящих на идише, мы хорошо знаем благодаря Пине Кацу, журналисту, который годы спустя, в 1929‑м, издал в Буэнос‑Айресе книгу под называнием «Цу дер гешихте фун дер идишер журналистик ин Аргентине» (с параллельным названием на испанском: Apuntes para la historia del periodismo judío en la Argentina), где рассказал о еврейской прессе в Аргентине в период с 1898 по 1914 год. В тот — последний — год Давид Гольдман отмечал в своей книге «Ди идн ин Аргентине» («Евреи в Аргентине»), что «на аргентинском литературном кладбище масса трупов», имея в виду большое количество газет, приказавших долго жить. Голдман подсчитал, что до 1914 года было основано примерно 40 газет, а в 1951 году журнал «Дер шпигл» назвал тот ранний период «героической эпохой еврейской журналистики» в Аргентине.

Первая полоса премьерного номера газеты «Дер видеркол» за март 1898 года.

 

Пиня Кац рассказал в своей книге об этих неугомонных Дон Кихотах и их газетах, об их статьях, интригах, спорах, в которые им удавалось вовлечь всю общину, об их связях с аргентинским высшим обществом. Однако с годами и фигура самого Каца, и созданные им образы первопроходцев потускнели от времени или же, как в большинстве случаев, оказались полностью забыты. Что неудивительно, ведь они писали и публиковали свои статьи на идише — языке, который обособлял их, отделяя от всех остальных, всех тех, кто этого языка не знал. Правда, теперь у нас есть испанский перевод книги Каца, изданный под названием La caja de letras: Hallazgo y recuperación de “Apuntes para la historia del periodismo judío en la Argentina”, de Pinie Katz («Ящик с письмами: обнаруженные и восстановленные “Заметки для истории еврейской журналистики в Аргентине” Пини Каца»).

И вот восемь портретов ключевых фигур, воссозданных на основе рассказов Каца.

Михл Хакоэн Синай

Он основал первую в Аргентине газету на идише «Дер видеркол» («Эхо»), когда ему было двадцать лет. Издание газеты было рискованным предприятием, вышло всего три номера, но таким образом он заявил о себе как журналист. С тех пор Хакоэн Синай известен как «дер пионер фун дер идишер журналистик ин Аргентине» («пионер идишской журналистики в Аргентине»). Поскольку в то время, когда он задумал издавать газету, в Буэнос‑Айресе идишских наборных шрифтов было не достать, Хакоэн Синай делал отпечатки литографским способом, создавая для каждой страницы отдельную гравюру. Поэтому «Дер видеркол» можно назвать своего рода произведением искусства, непростым в производстве и требующим значительных затрат ручного труда. Первый номер вышел 8 марта 1898 года и имел бешеный успех.

Михл Хакоэн Синай (справа), его жена Лея Рагинская и друзья.

 

Михл вырос в Мойсес‑Виле, еврейской земледельческой колонии, основанной выходцами из России в отдаленной аргентинской провинции, и когда однажды колонисты взбунтовались против администрации, его отец, уважаемый раввин, возглавил мятеж, впрочем, не увенчавшийся успехом. Вдохновленный отцовским примером, он начал издавать газету «Дер видеркол», и в первом же номере на всех четырех полосах обличались случаи несправедливости в Мойсес‑Виле. Он успел выпустить еще два номера, и на этом издание прекратилось. «Я больше не мог продолжать работу над “Дер видеркол”, потому что два месяца проболел», — писал Михл позднее. Чем он был болен, он не уточнил.

В последующие годы Михл работал учителем, журналистом, литератором. Как журналист, он организовал еще несколько публикаций и писал статьи для порядка 50 периодических изданий в Аргентине, США и России. В области художественной литературы он не сильно преуспел, хотя в последние 20 лет жизни он писал воспоминания о первых еврейских общинах в Аргентине.

«Балейдигт а мес», обложка сборника рассказов Михла Хакоэна Синая, издательство «Бихлах фар еден» («Книги для всех») Буэнос‑Айрес, Аргентина. 1920‑е.

Залман Рейзен, известный знаток идишской культуры Восточной Европы, специально приезжал в Аргентину, чтобы встретиться с Михлом. В 1932 году он писал ему в частном письме: «Пусть вы еще молоды, у вас такая насыщенная жизнь, так много важного происходит вокруг вас — зачинателей общины и еврейской культуры в Аргентине, что кому как не вам учить нынешнее поколение: оно ведь так мало об этом знает!»

В последние 14 лет жизни Михл исполнял обязанности хранителя архива (YIVO — Научно‑исследовательского института идиша) в Буэнос‑Айресе. Он умер 8 августа 1958 года.

Мордехай‑Рубен Хакоэн Синай

Мордехай Хакоэн, отец Михла, был раввином и сыном раввина, родился в Заблудове под Белостоком в 1850 году. Трехлетним ребенком он осиротел, воспитывался сначала в семье бедного ультраортодоксального дяди, затем его взял на воспитание другой дядя, который и привез его в белорусский город Гродно. Способный ученик, Мордехай готовился стать раввином и сотрудничал с рядом газет. Он также писал для изданий «А‑Мелиц» и «А‑Цефира», освещавших жизнь сельскохозяйственных колоний в разных частях американского континента.

Мордехай‑Рубен Синай и его жена, Ребекка Скибельская Буэнос‑Айрес. 1914  

На волне еврейского просвещения  Мордехай возглавил в Гродно новое сионистское течение «Хибат Цион». «Ради идеи он не жалел ни времени, ни денег, и был верен своему идеалу до конца дней, — писал его сын. — В 1894 году он уехал из России в Аргентину. Что заставило его эмигрировать? Проблемы в России и желание увидеть, как его дети трудятся на земле ради полноценной жизни». Мордехай был главой и наставником общины — в нее входили 42 семьи, уехавшие из Гродно и поселившиеся в Мойсес‑Виле. Организационно и финансово переезд поддержало Еврейское колонизационное общество (ЕКО) барона М. де Хирша, собиравшегося переселить миллионы российских евреев в сельские районы Южной Америки.

Однако вскоре после переезда в Аргентину, в 1897 году, Мордехай возглавил восстание колонистов: они возмущались притеснениями со стороны администрации и жаловались на то, что не в состоянии погасить земельные недоимки из‑за мора и неурожая. Мордехай и еще два делегата направились за океан, в Парижский центр ЕКО, чтобы непосредственно подать жалобу руководству… но безрезультатно. Местная аргентинская полиция подавила восстание, и Мордехай с семьей перебрался в Буэнос‑Айрес, где его сын задокументировал эти события в «Дер видеркол».

Несмотря на неудачу, Мордехай не терял присутствия духа: в дальнейшем он защищал ЕКО, был одним из первых местных сионистских активистов и писал статьи для газеты своего сына.

Авраам Вермонт

Вермонт был учредителем «Ди фолкс штиме» («Голос народа»), второго периодического издания на идише в Буэнос‑Айресе. Первый номер журнала вышел 11 августа 1898 года, в тот же год, что и газета Хакоэна Синая. Журнал выходил вплоть до 1914 года и охватывал широкий круг тем, от мировых и местных политических новостей до жизни общины и криминальной хроники.

Авраам Вермонт. 1890‑е.  

Пиня Кац называл Вермонта «стихийным журналистом», «журналистом хаоса». По словам Каца, в свое время это была одна из самых противоречивых фигур, чье влияние на становление еврейской журналистики в Аргентине огромно. Шмуэль Роллански из буэнос‑айресского отделения YIVO согласен с такой оценкой: «Он первый издал таблоид в Аргентине».

О Вермонте известно не так много. Он родился в 1868 году на территории, которая ныне относится к Румынии, его отец был резником. По слухам, он учился в приюте для детей из неблагополучных семей, основанном православными священниками, отошел от иудаизма, пока жил в разных городах на Балканах, а затем в Лондоне, и лишь после переезда в Буэнос‑Айрес вернулся к религии предков. Он был крайне неприхотлив, пара чашек кофе в день — и ему достаточно (так утверждает Кац), жил в маленькой темной комнате, где стелил газеты вместо одеял.

Авраам Вермонт. Иллюстрация из журнала Caras y Caretas («Лица и маски»). Буэнос‑Айрес. 1915 

Михл Хакоэн Синай в статье «Абрахам Вермонт. Мемуары об очень интересном человеке», опубликованной в «Дер шпигл», вспоминает, что внешность у него была приметная: щуплый, бледный, мутные больные глаза, впалые щеки, острый нос, пухлые губы. «Перефразируя Вольтера, — писал Хакоэн Синай, — если бы Вермонта не существовало, его следовало бы выдумать».

Хотя Вермонт все свои силы отдавал журналу, его едва ли можно назвать образцом журналиста. Он постоянно участвовал в каких‑то склоках, интригах, сплетничал. «Вермонту ничего не стоило в одном выпуске похвалить кого‑то, а в следующем обругать на чем свет стоит», — пишет Кац. Его, как и других евреев в те времена, подозревали в сводничестве, хотя Кац этим слухам не склонен доверять.

Вермонт умер в 1916 году, оставив после себя неоднозначное, но яркое наследие.

Залман Левин

Левин прожил в Буэнос‑Айресе всего два года, а затем переехал в Бразилию, где стал врачом. Но в те два года он конкурировал с Авраамом Вермонтом, выпуская газету под названием «Дер паук» («Барабан»), первый номер которой вышел в 1899 году. Залман Левин был ее редактором, а Михл Хакоэн Синай иногда писал для нее материалы. «Дер паук» — сатирическое издание, но Левин по большей части высмеивал «Ди фолкс штиме». Левин и впрямь публиковал памфлеты вроде «Вермонт и тмеим», где под словом, означающем нечиcтоту, подразумевалось сводничество, или «Загробный суд над Вермонтом». Благодаря этим памфлетам, пишет Хакоэн Синай, «Вермонта — а он в глазах многих в то время был героем — перестали считать героем».

В 1901‑м, через год после выхода последнего номера «Дер паук», Левин нашел новый способ уязвить Вермонта: он срежиссировал пьесу под названием «Вермонт ойф дер катре» — «Вермонт на катре» («катре» по‑испански «топчан»). Пьесу показывали в гостиной, Левин играл Вермонта. «Так впервые в Буэнос‑Айресе появился идишский театр», — пишет Кац, немалое достижение, ведь идишский театр со временем снискал в этом городе огромную популярность. Михл Хакоэн Синай вспоминает о спектакле: «Левин так ловко подражал Вермонту в одежде и манерах — зрителям трудно было поверить, что перед ними не Вермонт собственной персоной».

Якоб Иоселевич

«Каждая его статья была для нас счастьем, глотком свежего воздуха после дайчмериш  и балканской велеречивости Вермонта», — пишет Пиня Кац. В эпоху становления современной журналистики Иоселевич был богачом, но в молодости, в 1880‑х, он был слесарем, входил в круг социалистической интеллигенции в Варшаве и Одессе, где познакомился с Менделе Мойхер‑Сфоримом и Шолом‑Алейхемом. В Буэнос‑Айресе он занимался изготовлением изделий из никеля, скопив изрядное состояние. «Тогда он отошел от социализма и со всем пылом принялся агитировать за Сион», — пишет Кац.

С 1898 года он издавал газету «Дер идишер фонограф», пропагандируя сионизм на своем блестящем идише, причем газету редактировал сам, чтобы никто не испортил его колонку. Кац пишет: «Иоселевич был очень щепетильный, скромный, тихий и внимательный человек, он очень дорожил своим добрым именем», — всех этих качеств явно не хватало другим журналистам и издателям того времени.

Вдобавок он стал местным сионистским лидером. «С возрастом, — пишет Кац, — по мере того как усиливались его сионистские настроения, седобородый Иоселевич стал куда ближе к новым молодым иммигрантам, создавшим сионистскую организацию левого толка “Тиферет Цион”». В августе 1908 года он учредил газету «Ди идише хофенунг», или «Надежда на Израиль» — так она официально называлась по‑испански.

В пятом, октябрьском, номере Иоселевич начал публиковать с продолжением «Золотопряды» Шолом‑Алейхема, написанные специально для этой газеты. «Рукопись пришла с забавной запиской от Алейхема, — вспоминает Кац. — Записку показали всем в редакции. Даже я, а я фактически не был штатным сотрудником, имел возможность прочесть ее, подержать ее в руках. Помнится, она была на очень тонкой бумаге, вроде сигаретной».

Фабиан Ш. Халеви

Халеви проживал в земледельческой колонии Энтре‑Риос и был школьным учителем при Еврейском колонизационном обществе, когда Соли Борок — самый богатый еврей в Буэнос‑Айресе — предложил ему стать редактором и издателем газеты «Дер идишер фонограф». «Фонограф» вышел из печати в один день с «Ди фолкс штиме» — 11 августа 1898 года, разделив с журналом звание второго по старшинству периодического издания на идише в Аргентине.

Фабиан Ш. Халеви (Ш. — сокращение от Шрайбер, то есть писатель) родился в Плоцке, прилежно изучал Тору. Человек образованный, он был знаком с теориями Александра фон Гумбольдта и статьями Зелика Слонимского . Он писал для изданий «Албанон», «А‑Магид» и «А‑Цефира», владел русским, немецким, французским и испанским, но идиш знал всего лишь более или менее. Шломо Лейбешуц, другой интеллектуал, объяснил, что это не проблема: «Просто пишите по‑немецки еврейскими буквами, и вот вам и жаргон». И это и впрямь срабатывало.

Фабиан Ш. Халеви 

«Дер идишер фонограф» никогда не гонялся за сенсацией, ровно наоборот. Шмуэль Роллански в «Дос идише гедрукте форт ун театер ин Аргентине» отмечает, что «редактор “Дер идишер фонограф”, был человек миролюбивый. Стихотворение в книге или немецкий автор трогали его больше, чем повседневная жизнь, и это было видно по его газете. Он был не из тех, кто распространяется насчет тмеим (нечистых) или жаждет войны с бюрократами из ЕKO. Какое дело набожному иудею до всего этого?»

Титульная полоса и фрагмент страницы из «Дер идишер фонограф» 

У такого человека не бывает ни врагов, ни приключений, и в последние годы жизни Халеви переводил на идиш лирическую драму Жана Расина «Эсфирь» и сочинял роман «Дер фариоренер» («Последний»). Халеви умер в Буэнос‑Айресе в 1932 году.

Якоб‑Шимон Ляховицкий

«Он был самым плодовитым издателем периодики на идише и первопроходцем еврейской прессы на испанском языке», — писал о Ляховицком историк Болеслао Левин. А Шмуэль Роллански сказал так: «Ляховицкий был первым, в чьей работе чувствуется сила и индивидуальность. Его произведения были до того уникальными, что никого не оставляли равнодушным».

Он родился в 1874 году в Пружанах, недалеко от Гродно, и в 1891 году эмигрировал в Аргентину. «С семнадцати лет перо было моим товарищем по работе, — писал он в 1919 году. — Мои статьи находили читателей на иврите, польском, русском, немецком и испанском». В Аргентине он начал с «Дер видеркол» Михла Хакоэна Синая, а затем сам основывал еженедельники и газеты. «Я использовал все буквы еврейского алфавита и все — латинского, писал под шестью псевдонимами. Работал я в аргентинской периодике на испанском, редактировал первые двуязычные испано‑идишские газеты». В 1898–1905 годах он сотрудничал с газетой Теодора Герцля «Ди вельт», посылал туда репортажи о жизни аргентинских евреев. Он также помогал создавать благотворительные организации, библиотеки и школы. Пиня Кац в своей книге «Цу дер гешихте фун дер идишер журналистик ин Аргентине» не без иронии отмечает, что Ляховицкий был человек столь широкой души, что считал себя одновременно анархистом, социалистом, сионистом и другом аргентинской политический элиты.

«Группа сионистов»: Я.‑Ш. Ляховицкий, В. Цейтлин и другие. 1906 

Первая ежедневная газета на идише, которой руководил Ляховицкий, называлась «Дер тог» и выходила с 1 января 1914 года. Среди ее сотрудников был и Пиня Кац, он вспоминает, что вскоре после этого разразился скандал, когда были украдены деньги, предназначавшиеся для голодающих колонистов. «Все деньги, поступавшие в газету от читателей или от рекламы, пропадали, как только попадали в руки Ляховицкого». В ноябре того же года Ляховицкий ушел из «Дер тог» и основал «Ди идише цайтунг» — крупную газету на идише, которая просуществовала несколько десятилетий.

Пиня Кац

Автор впечатляющей, живой и откровенной книги об истории еврейской печати в Аргентине, «Цу дер гешихте фун дер идишер журналистик ин Аргентине» (Apuntes para la historia del periodismo judío en la Argentina), опубликованной на идише в Буэнос‑Айресе в 1929 году, Кац был журналистом, писателем, профсоюзным деятелем, создателем культурных организаций, а также переводчиком (из множества своих переводов на идиш он отмечает «Дон Кихота» Сервантеса и «Факундо» Сармьенто ). По словам Шмуэля Роллански, он был «ребе от литературы» и «последним из первых в еврейской прессе в Аргентине».

Пиня Кац.  

Пиня Кац родился в 1881 году в селе Гросуловка (современное название Великая Михайловка) под Одессой. В 1906 году, после поражения революции 1905 года в России, переехал в Аргентину. В Южной Америке, прежде чем стать журналистом, зарабатывал живописью и занимался просветительской деятельностью среди евреев. Залман Соркин, лидер сионистской организации рабочих «Поалей Цион» , привлек Каца к участию в ее деятельности, и он начал писать для ряда изданий. В 1914 году он стал сотрудничать с крупной газетой «Ди идише цайтунг», но после забастовки ушел из нее вместе с группой других журналистов, и в 1918 году они основали «Ди прессе» — просоветскую газету левого толка, которой он руководил вплоть до 1952 года. «Ди прессе» оставалась главным конкурентом «Ди идише цайтунг» почти полстолетия. Каца‑журналиста отличали, как явствует из некролога, помещенного в El Mundo Israelita , «изящество слога, сдержанность стиля и острота комментариев».

Пиня Кац, третий слева, с коллегами по «Ди идише цайтунг»

 

Кац всегда занимал активную общественную позицию, и в апреле 1941 года он основал аргентинское отделение «Идишер култур‑фарбанд» («Союз еврейской культуры», объединение еврейских культурных учреждений). За четыре года до этого он побывал в Париже на Первом всемирном съезде этого объединения — оно было создано по инициативе еврейской интеллигенции из числа французских коммунистов для отпора фашизму и антисемитизму и ради сохранения еврейской культуры. Кац представлял там 23 аргентинские и пять уругвайских организаций. Будучи коммунистом, однако, он пережил период, когда неприязнь Советского Союза к евреям было трудно не заметить или подыскать ей оправдание.

Пиня Кац, седьмой слева в первом ряду, с сотрудниками «Ди прессе».

 

Кац скончался 7 августа 1959 года, но за несколько лет до этого ему довелось подготовить к изданию собрание своих сочинений в девяти томах — привилегия, которой удостаивается не всякий автор.

Люси Давидович, орлица идиша из Бронкса

Люси Давидович, орлица идиша из Бронкса

Роберт Кинг. Перевод с английского Светланы Силаковой, lechaim.ru

С историком Холокоста Люси Давидович я познакомился в 1982 году. Я был тогда деканом Колледжа свободных искусств Техасского университета и пригласил ее прочесть — что очень почетно — ежегодную Гейловскую лекцию по иудаике (выбирал лекторов я сам). Собственно, впервые, накоротке я встретился с ней еще раньше: в Нью‑Йорке в старом здании YIVO  на Пятой авеню, 1048 (теперь там Neue Galerie ), где Давидович произнесла проникновенную хвалу великому лингвисту‑идишисту Максу Вайнрайху в связи с публикацией труда всей его жизни — «Гешихте фун дер йидишер шпрах» («Истории языка идиш»).

Говорила она живо и по делу, что мне сразу же понравилось, но нам удалось лишь перемолвиться — так сложились обстоятельства. Я, не сходя с места, решил залучить ее в Техас.

Пожалуй, тут я должен откровенно признаться: хоть я христианин, а не еврей, я преподаю идиш на разных уровнях, опубликовал немало статей по истории идиша. Вырос я в Геттисберге в Миссисипи: казалось бы, это не средоточие еврейской культуры, но там, как и во многих городках на юге в те времена, имелась изрядная еврейская община; в старших классах большинство моих друзей были евреи, и у многих из них дедушки и бабушки прибыли с северо‑востока и говорили на идише. Мацу я впервые попробовал на рыбалке с приятелями, на юге Миссисипи. В 1960‑х освоил самоучкой идиш по «Идишу для колледжей» Уриэля Вайнрайха, и мы с женой, чтобы обсудить что‑то тайком от детей, переходили на идиш — наверняка другой такой нееврейской четы на свете не найти.

Люси (я обратился к ней «профессор Давидович», но она замахала руками) прочла нам замечательную лекцию о спорной — точнее, на ее взгляд, ничтожно малой — роли американских левых во время Холокоста; с ее точки зрения, гораздо больше для спасения еврейских жизней сделали седовласые (и консервативные) евреи из истеблишмента.

Именно таким образом Люси Давидович навлекала на себя неприятности, — ее они лишь взбадривали: швыряла этакие историографические «коктейли Молотова» в дотоле тихие и затхлые закоулки, где гнездились вина и двойственность либеральных евреев. Первый шаг в этом направлении она сделала в 1950‑х, оправдав приговор супругам Джулиусу и Этель Розенберг и их смертную казнь: в кругах Давидович такая позиция была настолько радикальной, что я задался вопросом: а остались ли у нее друзья после того, как она опубликовала статьи «Дело Розенбергов: способ “возненавидеть Америку”» в социалистическом «Нью‑Лидере» (1951) и «“Антисемитизм” и дело Розенбергов: новейшая ловушка коммунистической пропаганды» («Комментари», выпуск 14 за июль 1952 года)? Я в меру своих скромных познаний доныне полагаю, что Этель Розенберг не следовало отправлять на электрический стул; вина ее не так велика, как вина мужа, и у них были маленькие дети. Но в готовности Люси занять столь бескомпромиссную и непопулярную позицию было нечто неотразимое.

Люси Давидович в Вильно.

Мы с Люси спелись вмиг. Мы не проговорили и десяти минут, когда она рассказала мне анекдот: по ее словам, она только что услышала его в очереди к кассе в «Забаре»  — рассказала на идише. Итак, в вагоне нью‑йоркского метро сидит афроамериканец в черной шляпе, в очках с толстыми стеклами, с головы до пят в черном, с пейсами, читает идишскую газету «Форвертс». В вагон входит еврей‑хасид, смотрит и глазам своим не верит. Нерешительно поерзав, дает волю любопытству — перегибается через проход и спрашивает: «Ир зайт а ид?» («Вы еврей?») Тот поднимает глаза от «Форвертс» и отвечает горестно: «Дос фелт мир нох» («Только этого мне не хватало»). Когда Люси рассказала этот анекдот, я захохотал в голос. И так мы сдружились.

В 1980‑х я часто ездил в Нью‑Йорк по работе и, если удавалось выкроить время, встречался попеременно то с ней, то с ее соседом, жившим напротив Западной Восемьдесят шестой на Бродвее, Исааком Башевисом‑Зингером. Она говорила, что часто видела нобелевского лауреата на улице, но у нее не хватило духа с ним заговорить. А я, хоть и дружил с обоими, даже под дулом пистолета не попытался бы устроить их встречу. Как говорится, «может, я не очень умный, но не полоумный».

Обычно мои встречи с Люси протекали так. Я приезжал к ней на такси с дюжиной роз и бутылкой самого дорогого шотландского виски, который мог себе позволить. Мы пропускали несколько рюмочек у нее на квартире (кстати, с контролируемой арендной платой ), а потом шли в ее любимый китайский ресторан на Бродвее. В квартире она блюла глат кошер: два набора посуды, два набора кастрюль, духовка, прокаленная паяльной лампой, причем прокаливал ее раввин , — все по полной программе; но вне дома кашрут она не соблюдала. Она всегда заказывала креветки в кисло‑сладком соусе, но свинину в кисло‑сладком соусе — никогда.

И мы разговаривали. Я был увлечен идишской лингвистикой и междоусобными войнами в этой узкой, тесной дисциплине, а она лично знала почти всех тяжеловесов, в том числе Макса Вайнрайха, Уриэля Вайнрайха (сына Макса, блистательного и харизматичного лингвиста из Колумбийского университета, автора «Идиша для колледжей»), Зелига Калмановича и Залмана Рейзена.

Как‑то я рассказал ей, что подумываю написать статью об узкой лингвистической проблеме в идишском правописании — употреблении немого алефа (штумер алефа) в словах, начинающихся с гласных «и» и «у». Стандартные правила орфографии YIVO не признают штумер алеф, но он доныне в ходу в некоторых периодических изданиях, а также нередко в неофициальной переписке. По этому вопросу два великих идишских лингвиста (назовем их Икс и Игрек) ожесточенно спорили, публикуя все 1950‑е годы и вплоть до 1960‑х одну полемическую статью за другой и, возобновляя битву, изобретали новые сокрушительные аргументы.

Люси никогда не интересовали мелкие лингвистические контроверзы, и я сразу это заметил, пока мы поедали: я — говядину по‑хунаньски, она — креветки в кисло‑сладком соусе. Она рассматривала меня (этот ее взгляд я про себя называл «хищный зрак Люси») подозрительно и неодобрительно, когти наготове — вот‑вот спикирует и задаст мне взбучку.

Наконец, она решила, что с нее довольно — наслушалась. И, подняв руку, сказала: «Замолчи. Хватит с меня этих лингвистических штучек, о которых ты толкуешь. Я понимаю, о чем ты ведешь речь, но я тебе вот что скажу: Боб, ты несешь ерунду. Ты попал пальцем в небо. Спорят они вовсе не из‑за лингвистики. А из‑за того, что Икс малорослый, дурно одетый, довольно невзрачный, а Игрек — высокий, одетый с иголочки красавец. Любая девушка переспала бы с ним за милую душу. Ничего лингвистического в их споре не было, одна лишь зависть, и больше ничего».

Вот так вот. Сказала напрямик, без обиняков и положила конец моим планам написать об этой заумной академикерстрейт (профессорской болтовне) в идишской лингвистике. Отсмеявшись, я сказал ей: «Что ж, спасибо, отныне я к этой истории на пушечный выстрел не подойду — все, дудки!» Я был признателен Люси за ее прямоту: она меня отрезвила.

Люси — она была такая: говорила без экивоков, прямодушно, а обычно еще и остроумно. Подозреваю, с мужчинами она ладила лучше, чем с женщинами. Несколько женщин, работавших под ее началом или вместе с ней, говорили мне, что по большей части ее боялись. А я не боялся никогда, хотя она, не чинясь, ставила меня на место, если ей казалось, что я в чем‑то неправ.

В основном мы говорили обо всем еврейском и идишском. Я помогал Люси собирать пожертвования на ее проект перевода шедевров идишской и ивритской литературы на английский. Другая страсть всей моей жизни, Индия, была ей ничуть не интересна, и она никогда не упускала случая меня поддразнить. Во время Второй мировой войны Ганди советовал европейским евреям под властью нацистов пассивно принять мученичество. Так говорил Махатма: «Я не считаю, что Гитлер настолько плохой, каким его изображают. Он проявляет поразительные способности и, по‑видимому, одерживает победы без большого кровопролития». А также: «Евреям следовало бы вызваться лечь под нож мясника. Им следовало бы бросаться в море с обрывов». Поэтому меня особо не удивляло, что Люси никогда не находила ничего хорошего в Ганди, Индии и индийцах.

Люси Давидович, урожденная Шильдкрет, родилась в семье «синих воротничков» — рабочих еврейских иммигрантов из Польши. До самой смерти она говорила с бронксским акцентом. Она была если младенцем не «в красных пеленках», то в «розовых», подростком состояла в Молодежной коммунистической лиге. Вначале ей хотелось изучать литературу, но она сменила поприще в 1930‑х годах — тогда остальному миру стало яснее, чем обернется для евреев приход Гитлера к власти в Германии.

В 1938–1939 годах она провела один год в аспирантуре по стипендии для университетских выпускников в Вильно (Вильнюсе) в Литве , где был основан YIVO. Там она познакомилась с директором YIVO Максом Вайнрайхом и даже некоторое время жила в его семье. Благополучно уехала в Америку всего за несколько недель до того, как вспыхнула война  и айнзацкоммандо  стали входить в Литву и убивать всех евреев, которых удавалось схватить. Этот год, последний год перед разрушением Ерушалайим де‑Лите — Литовского Иерусалима — Люси описала в самой теплой, лиричной и задушевной своей книге «Из тех времен и мест» (1989), великолепно передающей дух жизни и шаткое положение евреев и идиша в этом самом идишском из городов.

После войны она вышла замуж за выжившего в Холокост Шимона Давидовича, лидера бундистов, и, судя по всему, их брак, продлившийся с 1948 года до смерти Шимона в 1979 году, был счастливым; Нэнси Синкофф отчасти описала это в прекрасной биографии «Из левых в правые: Люси С. Давидович, нью‑йоркские интеллектуалы и политическая кухня еврейской истории». А еще Люси решила, что ноги ее больше не будет ни в Германии, ни в Австрии. И решению этому не изменяла.

Ее первая книга называлась «Золотая традиция: еврейская жизнь и мысль в Восточной Европе» (1967). Однако самое большое признание ей принесла — а заодно вызвала самую большую полемику — книга «Война против евреев, 1933–1945» (1975). В ней Давидович утверждала, что Гитлером руководило желание уничтожить мировое еврейство. Он хотел расширить Lebensraum  — кто спорит. Он ненавидел коммунизм, и это верно. Но в первую очередь и прежде всего, утверждала Люси, именно ненависть к евреям вела его вплоть до смерти: когда русские стягивали кольцо вокруг Берлина, он покончил с собой. В его завещании, написанном в бункере за день до смерти, говорится о «международном еврействе и его пособниках». Таков, говорила Люси Давидович, был исступленный Lebensmotiv  Гитлера: «Смерть евреям!»

Другие историки — а у них профессиональная аллергия на недвусмысленные ответы — придирались к ее установкам, обвиняли ее в небрежении историческими фактами, в их неверном толковании, а также в других ошибках. Но Люси стояла на своем, никогда не уступая ни пяди. Она твердо знала то, что знала. Остальные ее книги не вызывали столь бурной полемики, но у них всегда находились критики, в основном из числа левых. Однако все ее труды замечательно выдержали проверку временем: «Хрестоматия Холокоста» (1976), «Холокост и историки» (1981) — суровая критика историков за увертки и лицемерие при изучении Холокоста; сборник статей, в основном из «Комментари», под названием «На равных: евреи в Америке, 1881–1981» (1982).

Одна из ее статей в «Комментари» — «О том, каково быть женщиной в шуле » — очень понравилась мне своей искренностью и сквозящей в ней горячей привязанностью Люси к традиционному иудаизму. Статья появилась в июльском номере «Комментари» за 1968 год, на заре современного феминистского движения, но Люси никогда, в сущности, не была феминисткой. Она ходила в ортодоксальный шул в Куинсе, эту синагогу посещали представители среднего класса, и Люси она подошла как нельзя лучше. «К своему изумлению — ведь я считала себя современной — я нахожу, что мне нравится перегородка», разделяющая мужчин и женщин. И вот еще: «Разумеется, женщины сплетничают в шуле потому, что такова их женская склонность». В подтверждение Люси приводит цитату из Элияу бен Шломо, Виленского Гаона («гаон» значит «гений, выдающийся знаток»): «Из десяти мер разговоров, отпущенных этому миру, женщины взяли себе девять» .

Да, Люси Давидович не была передовой феминисткой. Но богатство исторических подробностей в ее трудах поднимает их высоко над всеми бинарными разделениями на либералов и консерваторов, передовых людей и ретроградов. Не рискну утверждать, что хорошо понимаю причины Холокоста — почему один считающийся цивилизованным, талантливый народ попытался истребить другой цивилизованный, еще более талантливый народ, но, не будь книг Люси Давидович, я вообще бы ничего не понимал. Предметность описания — вот ее вклад в историю: у тебя возникает ощущение, что ты там был — в гетто пытался схватить гнилые картофельные очистки или в Понарском лесу ждал пули в затылок. Получить представление о трудах и личности Люси поможет бесценная книга, изданная посмертно ее другом Нилом Козодоем: «В чем польза еврейской истории? Статьи Люси С. Давидович».

В 1987 году, когда в «железном занавесе» образовались прорехи и он уже готовился пасть, меня пригласили в Польшу в Краковский университет — участвовать в мероприятии в честь движения «Солидарность», пророчившем крах коммунистических режимов за «железным занавесом». Ягеллонский университет — старейший в Польше, второй по старшинству в Центральной Европе и один из старейших университетов мира, доживших до наших времен. Я решил прихватить свое семейство и повез родных на автомобиле: стартовав из Западной Германии, мы проехали по Чехословакии, Польше и Восточной Германии, а затем вернулись в Западную Германию. Машину мы взяли напрокат в Бельгии, в ней поместились я, моя жена Карен, оба наших сына — Кевин и Майкл (в то время одиннадцати и восьми лет) и моя теща Хелен Расселл.

В этой поездке мы столкнулись с самыми скверными сторонами коммунистического быта. Во всех трех странах все было серое, серое, серое — и жутковатое. В ресторанном меню значилась сотня блюд, на самом деле вам могли дать только картошку и свиную отбивную или бифштекс по‑татарски и, если повезет, — черствый, слегка заплесневелый хлеб. (Мороженое было удобоваримое, но его всегда подавали с консервированным фруктовым коктейлем, который мои мальчишки терпеть не могли. Ой вэй из цу вэйнен .) Раз ты ведешь заграничную арендованную машину, тебе выписывают штраф за самые пустяковые нарушения ПДД — и платить следует тут же наличными самодовольно ухмыляющемуся полицейскому.

Бензин отпускали по талонам, и, чтобы добыть хоть пару галлонов, приходилось отстоять за талонами очередь на почте. Пограничники, казалось, сошли со страниц «Шпиона, пришедшего с холода» Джона Ле Карре: вооруженные до зубов, тупые головорезы («болванес» или «бульваним» на идише), злые, как волки, безмолвные, как истуканы. Пересекать границу при въезде в одну из этих коммунистических стран, да еще и на арендованной машине было так мучительно, что на всю жизнь отвратило моих мальчишек от идей коммунизма.

Еврейское кладбище в Варшаве, чудом — словно его хранила рука Г‑сподня — избежавшее полного уничтожения при нацистской оккупации, стало одним из главных впечатлений от поездки. Там можно почтить память покойных в шрайберс эк — уголке кладбища, где похоронены многие идишские писатели. Приехали мы туда в пятницу в полдень — по меркам коммунистических стран настолько поздно, что кладбищенский сторож, мужчина лет пятидесяти с гаком, уже собирался домой. Он не хотел нас впускать. Я заговорил с ним на идише, и это все изменило. Он устроил нам незабываемую экскурсию по кладбищу, показав коллектор, по которому лазал мальчиком вместе с другими шмуглерами — детьми, которые благодаря своей малости могли выбираться из гетто по канализации и проносить туда еду из города.

Мы все были глубоко растроганы — посещение кладбища стало самым ярким впечатлением от поездки, и я предвкушал, как расскажу об этом Люси. А когда, возвратясь, начал рассказывать, почуял, что увижу «хищный зрак Люси», которого всегда боялся. Что‑то пришлось ей не по сердцу в моем рассказе. «Этот мужчина… Говоришь, он был еврей?» — спросила она. «Да, так и есть, еврей. Мы разговаривали на идише». Насторожившись, я продолжал, рассказал ей все с начала до конца.

Когда я закончил, она спросила: «Ну так, если он еврей, отчего он не уехал из Польши?» Вообще‑то я задал ему тот же вопрос.

«Семья, — ответил он. — И коммунизм: я верю в коммунизм». Я рассказал это Люси. Она с минуту — и минута, как мне показалось, тянулась очень долго — молчала, а затем отчеканила: «Что ж, Боб, я тебе вот что скажу. Я всю жизнь много думала об этом, читала об этом, думала и писала, снова и снова, и вот тебе мой вывод: в жопу всех коммунистов!» Сказано это было с чистейшим бронксским акцентом. Такова была Люси в ударе, бой‑баба росточком «метр с кепкой» (так она сама себя описывала).

Люси Давидович. 1988 г.

Последний раз мы разговаривали за несколько месяцев до ее смерти. Она позвонила, чтобы расспросить про некоего отрицателя Холокоста: тот утверждал, что имеет какое‑то отношение к Техасскому университету. К счастью, отношения к университету он не имел, и мы с Люси поговорили о том, что надо бы повидаться, когда я снова окажусь на Манхэттене. Она упомянула одного известного еврейского интеллектуала, которого ей хотелось пригласить выпить и пообедать с нами, но затем, секунду подумав, сказала: «Нет уж, слишком много он говорит».

Побывать у нее в последний раз мне не удалось. Мне недостает ее до сих пор, хотя прошло без малого 30 лет. Я ее любил, радовался каждой минуте в ее обществе. Каждые пять лет я ухожу в запой имени Люси: перечитываю все ее книги. Каждый год в частном порядке отмечаю ее йорцайт — она умерла 5 декабря 1990 года — безмолвно обращаю молитву к ее душе и к Б‑гу, благодарю за то, что мне был дарован такой друг: этот друг всегда разговаривал со мной с ядреным бронксским акцентом и всегда был готов задать мне взбучку.

Знаменитые литваки. 140 лет со дня рождения Елены Хацкелес

Знаменитые литваки. 140 лет со дня рождения Елены Хацкелес

Сегодня исполняется 140 лет со дня рождения известного еврейского педагога, переводчика и писательницы Елены Хацкелес (Хацкельс, Хацкельсите). Ее методические разработки и рассказы на идиш публиковались в варшавской газете «Фолксштиме». Была редактором «Киндерблат» — детского приложения к газете «Фолксблат» (Каунас, 1931–39), печатала в нем детские рассказы, путевые заметки, переводы произведений детской литературы с европейских языков.

Елена Хацкелес родилась в Ковно (ныне Каунас) в 25.07.1882 г.

После окончания ковенской гимназии училась на историко-филологическом отделении Бестужевских женских курсов в Петербурге.

Некоторое время жила за границей, в частности, в Париже, где сблизилась с русскими эмигрантами-марксистами, затем вернулась в Россию, вела нелегальную работу (под партийным псевдонимом Рохл) в организациях Бунда в Ковне, Вильне, Одессе, неоднократно арестовывалась властями.

После поражения революции 1905 г. посвятила себя педагогической работе. Работала учительницей истории в виленской частной гимназии Софьи Гуревич и в частной еврейской школе.

Со времени оккупации Вильны немецкими войсками в ходе Первой мировой войны (1916–18) проявилось незаурядное дарование Хацкелес как организатора школьной сети на идиш.

Созданная ею система образования стала образцом для Польши, Литвы и других стран Восточной Европы в период между двумя мировыми войнами.

Хацкелес преподавала на созданных ею педагогических курсах для учителей еврейских школ, вечерних курсах для взрослых, в школах, уделяла много времени детскому дому для девочек в Вильне.

Участвовала в создании еврейских учебников и книг для чтения, методических пособий для учителей.

В 1918–20 гг. жила в Москве, осваивала методику преподавания в школах рабочей молодежи.

В 1920 г. вернулась в Каунас, где стала одним из главных организаторов школьного дела и культурной работы на идиш.

Работала учительницей в еврейской средней школе в Каунасе и в ряде еврейских гимназий Литвы, одновременно была членом правления организации “Култур-лиге” (Лига еврейской культуры) – ставившей своей целью развитие образования, литературы и театра на языке идиш, а также еврейской музыки и изобразительного искусства.

После закрытия Култур-лиге (1925) была арестована; выйдя на свободу, организовала (совместно с Ш. Левиным, 1883–1941) Общество по поддержке физического и психического состояния еврейских детей, которое занималось развитием школьной сети на идиш.

В рамках педагогических программ посетила США, страны Европы, Эрец-Исраэль, Советский Союз.

В годы Второй мировой войны жила и работала в Центральной Азии, что спасло ее от Холокоста. После войны вернулась в родной Каунас, стала организатором и директором единственной в городе еврейской средней школы.

Была автором (совместно с М. Елиным, 1910–2000) букваря на идиш «Дер найер алеф-бейс» (1948).

Однако в 1950 г. школа (последняя еврейская школа в СССР!) была закрыта. До 1966 г. Елена Хацкелес преподавала русский язык и литературу в литовской школе, продолжала писать по педагогическим вопросам и путеводителям только на литовском языке, уже не на идише, а на литовском. Умерла Е. Хацкелес в Каунасе в 1973 году.

В обширном наследии Е. Хацкелес (Хальцеските) — ряд учебников и учебных пособий, научно-популярные книги, сборник путевых заметок, рассказы для детей, а также переводы на идиш из Жорж Санд «Крылья мужества» (Вильнюс, 1939), Г. Мало «Без семьи» (Вильнюс, 1940) и многие другие.

Страницы истории: 150 лет со дня рождения раввина Шмарьяху-Иегуды-Лейба Медалье

Страницы истории: 150 лет со дня рождения раввина Шмарьяху-Иегуды-Лейба Медалье

Элиезэр М. Рабинович, lechaim.ru

22 июля исполнилось 150 лет со дня рождения раввина Шмарьяху-Иегуды-Лейба Медалье

Раввин Шмарьяху-Иегуда-Лейб Медалье

Публикуемые записки принадлежат человеку, одному из многих миллионов, травмированных советскими реалиями не только впрямую, но и невольно. Счастливое детство в окружении зековских будней — неутихающая с годами травма. Некоторые цифровые и прочие несовпадения с исследованиями историков-профессионалов редакция не стала ретушировать.

Если бы в прошлом кто-нибудь предположил, что однажды я буду сидеть в архиве КГБ и читать дело моего деда — одного из самых уважаемых раввинов Москвы, расстрелянного 60 лет назад, — то я бы ответил, что встретить его сегодня на нью-йоркской улице было бы куда более вероятно. Тем не менее, в июне 1997-го, спустя 23 года после нашей эмиграции из СССР, мы прибыли в Москву именно с этой целью. Кроме моего деда, в сталинское время были арестованы наши с женой отцы и многие другие родственники, и мы захотели выяснить об этом правду.

Чиновник, одетый в гражданский костюм, встретил нас в приемной бывшего КГБ, затем проводил в небольшой читальный зал, сделал необходимые копии и даже выдал нам несколько подлинников. Мы попросили у него дело моего деда по материнской линии, бывшего главного московского раввина Шмарьяху-Иегуды-Лейба Медалье, арестованного в 1938 году, и дело моего отца Меера Рабиновича, арестованного тогда же в первый раз.

Можно сказать, что их история отсчитывается с октября 1917 года, когда коммунистическое правительство развязало войну против собственного народа. «К марту 1918 года ленинский большевистский режим, насчитывавший тогда лишь пять месяцев, сознательно уничтожил больше своих политических противников, чем царская Россия — за весь XIX век», — писал Тони Джадт в «Нью-Йорк Тайме» (1997). Позже Сталин уничтожил большинство соратников Ленина. Советский Уголовный кодекс откровенных «политических» статей не имел, но по сути требовал сурового наказания за любые проявления свободы слова и собраний. Однако огромное большинство заключенных в сталинское время не совершали никакого преступления, даже согласно Кодексу. Иметь родственника за границей, получать письма из-за границы, встретиться с иностранцем, даже случайно, — все это могло быть поводом для ареста и «дело» становилось необратимым.

Многие, однако, не совершали даже этих так называемых «преступлений», но они все равно были обречены пополнить несметное число рабов, превращавших СССР в военно-индустриальную державу. Только в одном 1952 году около 12 млн советских граждан были заключенными трудовых лагерей.

Людей, арестованных за так называемую «антисоветскую» деятельность или пропаганду, не судили. Вместо этого в НКВД (прежнее название КГБ) было создано тайное «особое совещание» из трех человек (ОСО). Долгие расследования сопровождались побоями арестантов, пытками голодом и бессонницей — только для того, чтобы заставить их подписать признательные показания. Смертные приговоры выносились на закрытом заседании Военного Суда.

Простая арифметика: средний срок заключения в лагере составлял 10 лет, следовательно, за 16 лет (1937–1953) через лагерно-тюремную систему прошло минимум 19 млн человек. Исходя из того, что арестовывался только один член каждой семьи из 3-4 человек, можно предположить, что жертвами оказались около 65 млн. Тони Джадт называет цифру 20 млн погибших — но, возможно, люди исчезали целыми семьями, и тогда мы получаем 85 млн человек. Так или иначе пострадали все социальные группы, каток государственной машины прошелся по нескольким поколениям.

ДЕД

Мой дед Шмарьяху-Иегуда-Лейб Медалье — выходец из Литвы, родился в 1872 году (прим. ред-ции: в местечке Шавли Ковенской губернии. Его детство прошло в Кретинген (ныне Кретинга). В 17 лет Медалье поступил в знаменитую иешиву Слободки (пригорода Ковно, теперь Каунаса), одну из самых авторитетных в еврейском мире. Проучившись там три года, Шмарьягу Иегуда-Лейб женился и поселился у тестя, бывшего тогда раввином в местечке Кролевец Черниговской губернии), а свою раввинскую службу начал в Туле, губернском центре, сравнительно близком от Москвы. Затем он перебрался в более крупную и эмоционально отзывчивую еврейскую общину белорусского города Витебск. В 1920-х годах его пригласили возглавить московскую Хоральную синагогу, и он перевез всю семью — шестерых сыновей и пятерых дочерей — в советскую столицу. Здесь его дочь Браха вышла замуж за Меера Рабиновича, сына минского раввина. Меер и Браха — это мои родители.

Дети раввина Медалье: Гилель, Борис, Лиля, Зина, Гинда, Гирш, Аврам. 1920‑е годы.

Нелегко было быть активным религиозным лидером, тем более еврейским, — главный московский раввин постоянно подвергался притеснениям со стороны, властей. Но во времена Большого террора (1937–1938 гг.) о прежней относительной «свободе» приходилось только мечтать. Сидя в архиве бывшего КГБ, я читал отчет капитана Госбезопасности Аронова от 28 декабря 1937 года. Согласно этому документу, «рав. Медалье вступил в противозаконные отношения с рав. Шнеерсоном», который был главой нелегального центра советских хасидов. Аронов потребовал санкцию прокурора на обыск и арест; моего деда арестовали 4 января 1938 года.

Допрашивали его дважды или трижды. Родным языком деда был идиш, по-русски он говорил не очень хорошо и, возможно, плохо понимал суть обвинений. Я не знаю, какие методы воздействия применялись к нему во время допросов. Среди прочих обвинений деду вменялась встреча с неким родившимся в России доктором Йозефом Розеном, агрономом и директором американской организации «Агро-Джойнт». Согласно протоколам допросов, раввин был дружен с отцом Розена, владевшим в дореволюционной Туле магазином красок. Раввин «признал», что периодически получал от Розена деньги для раздачи бедным евреям и взамен снабжал его «клеветнической антисоветской информацией».

Первичную основу обвинений составили протоколы допросов Мануила Шептовицкого, руководителя еврейской общины Москвы. Эти протоколы, составленные на другой же день после ареста моего деда, описывают деятельность фиктивной подпольной антисоветской еврейской националистической организации «Мерказ мизрахи» («Восточный  центр»).  Шептовицкий утверждал, что евреи, входившие в руководство этой организации, представляли все слои советского общества, при этом он специально выделил Меера Рабиновича и раввина Шмарьяху Медалье. Организация якобы получала крупные суммы денег, опять же от доктора Розена, для раздачи беднякам и учащимся ешив.

Раввин Шмарьягу-Иегуда-Лейб Медалье и его жена Двойра Медалье, 1930-е годы

 

Несмотря на то, что эта предполагаемая деятельность считалась антипартийной и антисоветской, никаких конкретных ее примеров не приводилось. Следователь на допросах был готов подсказывать Шептовицкому «правильные» ответы, однако, по-видимому, поленился и был вполне удовлетворен той «информацией», которую ему удалось выудить. Шептовицкий, которого наверняка избивали, прежде чем он согласился сочинить весь этот обвинительный бред, был 69-летним больным человеком — и я не думаю, что мы теперь вправе бросать в него камни.

Семья раввина была в полном неведении относительно событий, происходивших в застенках НКВД. Ни письма, ни посылки не принимались. В апреле 1938 года его жена Дебора Медалье написала Сталину. Письмо это прилагается к делу моего деда. В нем говорится:

«”Глас народа — глас Божий”. Товарищ Сталин, наш народ считает Вас мудрым и справедливым другом всех людей. И теперь я нахожусь в такой ужасной ситуации, когда мне необходима помощь мудрого и справедливого друга народа, чей девиз — “чуткость и внимание к человеческому существу…”

Я обращаюсь к Вам как к мудрейшему другу всех людей и умоляю вернуть свободу моему мужу, в невиновности которого я глубоко убеждена… Все эти три месяца я сдерживалась и терпеливо ждала, пока следствие подтвердит невиновность моего мужа. Но прошло три месяца, и конца этому не видно. Поэтому я обращаюсь к Вам, глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, с просьбой помочь освободить моего мужа.

Единственное, в чем его можно было бы обвинить, — это то, что он раввин. Но, товарищ Сталин, ведь Ваша собственная Конституция гарантирует свободу религий и вероисповедания! Разве можно держать его за это в тюрьме? По Вашей Конституции, гражданина нельзя держать в тюрьме многие месяцы без предъявления ему конкретного и четкого обвинения в нарушении закона. Но мой муж никаких законов не нарушал.

Товарищ Сталин, я умоляю Вас, распорядитесь о пересмотре дела моего мужа и верните ему свободу!..»

Письмо Двойры Борисовны Медалье Сталину

 

Я не знаю, отражало ли это письмо подлинную веру в то, что Сталин не знал о бесчинствах, творимых от его имени в НКВД, — я помню, что это наивное мнение у многих существовало еще десятилетие спустя, — либо это был просто акт отчаяния. В любом случае, никакого ответа моя бабушка не получила. Накануне Пейсаха она написала еще одно отчаянное письмо Лазарю Кагановичу — единственному еврею в тогдашнем сталинском руководстве:

«…Мой муж — очень религиозный человек, и он не будет принимать пищу с обычной кухни. Поэтому, если он не получит особой еды, он не сможет питаться ничем, кроме хлеба и кипяченой воды… В эти дни проблема с его питанием обстоит еще сложнее, поскольку приближается Пасхальная неделя, когда все религиозные евреи вместо хлеба едят мацу. Учитывая, что без мацы мой муж будет обречен на полнейший голод, я прошу Вас распорядиться, чтобы в НКВД у меня приняли передачу с мацой…

Я позволила себе обратиться к Вам лично из-за срочности дела, поскольку до начала Пейсаха осталось только два дня… Я также обращаюсь именно к Вам, так как верю, что Вы разберетесь в ситуации старого раввина, оказавшегося на Пейсах без мацы вне стен своего дома…»

Заявление Дворы Медалье на имя Л. М. Кагановича с просьбой разрешить передачу мацы мужу в тюрьму перед Песахом. 13 апреля 1938 года.

 

Это письмо тоже осталось без ответа, но потом я слышал историю о том, как возле еврейской пекарни остановилась машина и два офицера НКВД купили там мацу. Евреи, стоявшие в очереди, начали перешептываться: «Это для нашего ребе!» Это могло быть правдой, поскольку мой дед действительно во время того Пейсаха и еще два дня спустя был жив. И вот я читаю документы о тех последних двух днях. 25 апреля на предварительном заседании Военной коллегии Верховного Суда под председательством военного судьи Матулевича слушалось:

«Обвинение… осудить Медалье Шмера-Лейба Янкелевича Военной коллегией Верховного Суда Союза ССР…

ПОСТАНОВИЛИ:

1. Согласиться с обвинением и принять дело к слушанию на Военной коллегии Верховного Суда Союза CCР…
2. Дело должно слушаться на закрытом судебном заседании без участия обвинителей и защитников и без вызова свидетелей…»

На следующий день, 26 апреля, «…секретарь доложил о том, что подсудимый был доставлен в суд и что свидетели не вызывались… Обвиняемому были объявлены его права и состав суда…

Председатель объяснил обвиняемому суть обвинений и спросил, признает ли он себя виновным. Обвиняемый ответил, что не признает за собой никакой вины, и отклонил показания предварительного следствия, поскольку они были ложными…

Председатель зачитал показания Фукса о контрреволюционной деятельности Медалье. Обвиняемый Медалье заявил, что эти показания ложные… Он никогда не вел никакой контрреволюционной деятельности.

Председатель объявил судебное расследование оконченным и предоставил обвиняемому последнее слово. Последний заявил о том, что не знал ни о какой контрреволюционной организации.

Суд удалился на совещание. По возвращении председатель зачитал приговор.

ПРИГОВОР

Именем Союза Советских Социалистических Республик

Военная коллегия Верховного Суда Союза ССР… на закрытом судебном заседании в городе Москве 26-го апреля 1938 года рассмотрела дело Медалье Шмера-Лейба Янкелевича…

Предварительное и судебное расследование установило, что Медалье был активным членом антисоветского еврейского религиозного центра, который имел целью свержение Советской власти. В рамках своей контрреволюционной деятельности Медалье был связан с директором американского общества «Агро-Джойнт» Розеном, которого он снабжал клеветническими материалами о ситуации в Советском Союзе…

Военная коллегия Верховного Суда Союза ССР приговорила Медалье Шмера-Лейба Янкелевича к высшей мере уголовного наказания — расстрелу, с конфискацией всего его личного имущества. Настоящий приговор… должен быть приведен в исполнение немедленно».

В тот самый день это и произошло:

«ДОПОЛНЕНИЕ

Приговор о расстреле Медалье Шмера-Лейба Янкелевича приведен в исполнение в городе Москве 26-го апреля 1938 года…

…Лейтенант госбезопасности (Шевелев)»

Приговор по делу Шмарьяу‑Лейба Медалье, утвержденный Военной Коллегией ВС СССР. Апрель 1938.

 

Я представляю это, я вижу, как солдат НКВД надевает на раввина наручники, ведет его вниз по мрачным коридорам, там же достает из кобуры револьвер и стреляет заключенному в затылок.

О приведении смертных приговоров в исполнение родственникам не сообщалось: в приемных НКВД не хотели никаких истерик. Поэтому была выдумана формулировка: «десять лет заключения без права переписки».

— Но скажите хотя бы, куда его отправили? — настаивали родственники, отстоявшие долгую очередь.

— Больше нет информации. Следующий!

Миф о «десяти годах без права…» сохранялся вплоть до смерти Сталина (даже позже), хотя ни одного осужденного в лагерях с таким приговором, ни (тем более) освобожденного никто не видел. Мне было девять, когда закончилась война. Однажды к нам с матерью пришел симпатичный молодой офицер. Это был мой дядя Гриша, военный стоматолог, только что прибывший в короткий отпуск из самого Берлина. Расцеловав нас обоих, он начал говорить на идише — взрослые всегда так делали, если хотели что-то скрыть. Дядя вдруг заплакал, мать же пыталась его утешить. После моих настойчивых вопросов она с неохотой рассказала, что дедушка умер (о чем стало известно, предположительно, в 1942 году) и она только что сообщила об этом своему брату. Когда она сумела это выяснить? И где только она нашла место плакать тайком от меня?..

 

ОТЕЦ

В моем раннем детстве никакого отца не было вообще. Мать говорила, что он на войне.

— А его могут убить? — спрашивал я.

— Что ты! Он же настоящий герой — а их никогда не убивают!

Но вот победители стали возвращаться.

— Где же мой папа?

— Ну, подожди, не могут же все вернуться сразу!

Меер Рабинович, 20 лет, с матерью Фейгой и одной из сестер (на обороте – открытка со штампом минской почты от 23.2.1914)

 

Однажды утром, в ноябре 1946-го, он пришел. Вместо военной формы на нем был тулуп. Вероятно, воскресным днем, потому что я был не в школе и даже не вставал. Помню его первые слова:

— Он не болен? Почему он в постели?

Спустя несколько часов он ушел. Я не понял — почему, но моя бедная мать, как всегда, нашлась:

— Когда солдат возвращается с фронта, он какое-то время не имеет права жить с семьей. Я, глупый 9-летний мальчишка, поверил тогда в эту чушь.

— До школы докатился слух, что отец мой сидел в тюрьме. Я это со всей возможной страстью отрицал. Но в конце концов пришел к матери и поставил вопрос ребром. Ей ничего не оставалось, как объяснить мне все: в 1938 году отца несправедливо арестовали, посадили в лагерь на восемь лет и теперь не разрешают селиться ближе, чем в 100 километрах от столицы. С этого момента я начал жить двойной жизнью: одной — искренней, дома, другой — внешне просоветской, в школе и т. д.

Мой отец Меер Рабинович родился в Минске в 1893 году, переехал в Москву после революции. Во время нэпа он вел небольшое дело по производству и продаже карандашей. В 1929 году нэп стал сворачиваться; несколько раз отца арестовывали, до тех пор, пока он полностью не отказался от коммерции и почти от всей своей личной собственности. Семья оказалась в нищете — увы, не она одна!

Тюремная фотография отца, 1949 год.

 

Так мой отец пошел в рабочие. Руки у него были золотые. Он выучился ремонтировать стоматологическое оборудование, это и стало его профессией. Он был глубоко религиозным человеком и проявлял большую активность в московской синагоге. 9 июня 1938 года его вызвали в местное отделение милиции для исправления документов и тут же арестовали. Не знаю, что такого с ним делали в НКВД, после чего он передал своим следователям такую записку: «Я, Рабинович, заявляю, что готов откровенно описать мою незаконную контрреволюционную деятельность в религиозных кругах в период с 1936 года до момента моего ареста».

На очередном допросе он подробно расписал свои «преступления»: «Когда я был членом ревизионной комиссии синагоги, я был виновен в следующей антигосударственной деятельности: я одобрил выдачу 1000 рублей Шептовицкому на ремонт синагоги, 6000 рублей — на выпечку мацы, 2000 рублей — Фуксу для распространения среди бедных перед Пейсахом. Деньги были получены от… Розена».

Следователя, однако, такое признание не удовлетворило. Он осведомился о сочувствии отца арестованным родственникам его жены, а также о том, занимался ли он сбором каких-либо пожертвований в пользу семей арестованных. Отец не стал отрицать и эти обвинения.

Затем следователь зачитал вслух показания Шептовицкого о собраниях фиктивного общества «Мерказ мизрахи», проводившихся в нашей квартире.

— Теперь вы понимаете, что ваша вина полностью доказана?

И отец согласился. В протоколах допроса ничего не сказано об «особом обращении»: ни о побоях, ни о лишении сна на восемь суток, ни о лампе яркого света, «режущего» глаза в течение всего допроса.

Тем не менее, отец никого никогда не оговаривал в «преступлении» большем, чем сбор денег в пользу семей арестованных. 29 июля обвинение объемом в одну страницу было готово: «М. Л. Рабинович был активным членом сионистской националистической организации и добивался оказания помощи арестованным духовным лицам…»

2 августа, в его отсутствие, ОСО вынесло следующий приговор: «За контрреволюционную деятельность Рабинович Меер Лейзерович приговаривается к заключению в исправительно-трудовом лагере на срок восемь лет».

Мама Броха (Берта) Рабинович: слева – декабрь 1923 г. (20 лет), справа – 1950-е годы

 

Все эти восемь лет он провел на Колыме — это самое холодное и самое страшное место ГУЛАГа на Дальнем Востоке СССР. Чтобы попасть туда из Москвы, надо было 10 дней ехать поездом и еще не меньше недели добираться пароходом. Визиты родственников не разрешались. Поначалу кроме бараков кругом была сплошная тундра, когда же отца выпустили, на этих землях стоял Магадан — город, выстроенный на крови и костях сгинувших там зеков.

Итак, в ноябре 1946 года отец снял комнату в городке Петушки Владимирской области (в 113 километрах на северо-восток от Москвы) и устроился на местную фабрику агентом по снабжению: такая работа давала ему возможность частых командировок в столицу.

Мы с матерью и сестрой Фейгой занимали две комнаты в большой коммунальной квартире с одним раздельным санузлом на 15 семей. Племянницы отца Соня и Белла занимали крошечную подвальную комнатку. Когда нам провели газ, все поставили в коридоре газовые плиты, превратив его в кухню. Наши соседи постоянно толклись в коридоре, поэтому трудно было пройти незамеченными. По крайней мере один из соседей, Тимофеев, следил за моим отцом и доносил на него. По наивности отец, видимо, думал, что во время командировок может видеться с собственной семьей у нее дома. Но как-то раз Тимофеев вызвал милицию. Отца выгнали, а маму заставили уплатить большой штраф. После этого случая отец останавливался у других родственников и друзей — тех, кто не боялся прятать его.

Правда, был случай, когда отец прожил вместе с нами целых восемь дней и не прятался. Моя мать чем-то помогла участковому милиционеру и, когда наступил Пейсах 1947 года, попросила у него разрешения, чтобы отец провел праздник с нами.

За несколько дней до Пейсаха мать спросила меня, не хочу ли я сделать отцу сюрприз. Она объяснила, что я должен буду запомнить и в определенный момент произнести несколько слов на иврите. Потом русскими буквами написала загадочную фразу, которую я, выросший в полном неведении обычаев, выучил наизусть: «Ма ништана халайла хазэ…»

Дом в Большой Мурте, где отец снимал угол (фото автора)

 

Представьте себе человека, который провел восемь лет в лагере за то, что исповедовал иудаизм, а теперь сидит во главе стола среди семьи и гостей, возле тонкой фанерной стены, за которой нет ничего, кроме любопытных соседских ушей, в сталинской Москве — во «тьме египетской». Мы читаем вслух об исходе евреев из Египта, и настает момент, когда надо задать четыре канонических вопроса. Повернувшись к матери, отец говорит:

— Больше никого нет, поэтому вопросы задавать должна ты.

— Почему я? Разве я здесь самая младшая? — говорит мать, подавая мне знак. Думаю, никогда мой отец не был счастливее, чем в тот момент.

Кочевое существование отца маршрутом «Петушки — Москва — Петушки» внезапно кончилась в феврале 1949-го. Правительство решило, что всех бывших лагерников надо переправить в Сибирь. На этот раз у отца не было вообще никакой работы, так как власти не брали на себя обязательства заботиться о формально «свободном» человеке. Отец буквально умирал от голода, пока моя мать не привезла ему еды. Через несколько месяцев ему разрешили поселиться в поселке Большая Мурта (в 100 километрах от Красноярска), в Центральной Сибири. Там он нашел работу котельщика на автобазе. В этом поселке я провел три лета в 1951–1953 гг.

Воспоминания о тех летних каникулах остались у меня довольно светлые. Разумеется, жили мы бедно, как, впрочем, и все вокруг. Отец снимал угол в смежной комнате у одной вдовы, крестьянки. У нее был небольшой огород, часть которого она выделила отцу. Еще у нее была корова, и вдова продавала нам молоко и сметану, которую я потом руками сбивал в масло.

Читал я много. В августе окрестные леса переполнялись земляникой, мы собирали ее либо вместе с детьми ссыльных поволжских немцев, либо с отцом по выходным.

Ссыльные не верили, что когда-нибудь вернутся к нормальной жизни. Однажды Фейга спросила:

— Папа, это когда-нибудь кончится?

— Может быть, — отец пожал плечами. — Когда умрет Сталин.

— Сталин? Может умереть?! — спросила ошеломленная Фейга. Отца это развеселило:

— Неужели ты так религиозна? Ты же не думаешь, что он бессмертен!

И Сталин действительно умер 5 марта 1953 года после третьего инсульта и после пяти лет нараставшего антисемитского террора. Народ скорбел.

Отец в ссылке, 1951 или 1952 (фото автора)

 

К осени 1954 года ссылка закончилась, но права жить вместе с нами в Москве отец еще не получил. Впрочем, запрет не соблюдался, и, по-видимому, соседей не заставляли больше на него доносить. Однако без прописки отец не смог бы найти работу в Москве, поэтому он прописался в отдаленной деревне и уговорил руководство одной московской фабрики, обслуживавшей только подмосковных стоматологов, оформить его на должность разъездного ремонтного мастера. С тех пор он ремонтировал стоматологическое оборудование по всей Московской области и занимался этим даже после того, как получил долгожданное разрешение поселиться в Москве.

Этого дня пришлось ждать 17 лет после первого ареста, о чем говорилось в короткой справке из Прокуратуры СССР:

«Гражданину Рабиновичу Мееру Лейзеровичу

…20 апреля 1955 года Верховный Суд Союза ССР отменил Постановления ОСО от 2 августа 1938 года и от 15 июня 1949 года, закрыл Ваше уголовное дело и полностью Вас реабилитировал».

Следующие четыре года мы наконец-то провели неразлучно, в одной комнате, зато всей семьей. Надеюсь, это были счастливые времена для отца. Однако его здоровье было подорвано, и в феврале 1959 года он умер от обыкновенного гриппа. Ему было только 65.

Последняя фотография отца, по-видимому, 1958 год (фото Беллы Рабинович)

 

Пересмотру подверглись миллионы уголовных дел, почти все бывшие заключенные были признаны невиновными. Получив спустя десятилетия разрешение дотронуться в архиве КГБ до папки с дьявольской документацией, касающейся нашей семьи, я нашел секретное распоряжение выдать моей матери формальное свидетельство о смерти деда, который, как они продолжали утверждать, умер во время заключения 24 января 1942 года. А потом пришло решение от 7 декабря 1957 года:

«Военная коллегия Верховного Суда СССР постановила: отменить приговор Военного Суда… от 26 апреля 1938 года в отношении Медалье Шмера Лейба Янкелевича в связи с открывшимися новыми обстоятельствами и закрыть уголовное дело против него за отсутствием состава преступления».

Через двадцать лет они стыдливо и обиняком признали преступление деда «небывшим». «За отсутствием состава»…

Но можно ли подобным же способом отменить и состав своего собственного преступления, преступления от имени власти?.. Состав выпущенной однажды пули отменить нельзя.

10 сентября 1998 г.

(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 65)

Как литвак Авраам Симхович стал “серым кардиналом” Фиделя Кастро

Как литвак Авраам Симхович стал “серым кардиналом” Фиделя Кастро

Алексей Алексеев, jewish.ru

Он придумал Фиделя Кастро и устроил революцию на Кубе. Более полувека именно Авраам Симхович был тайным «коммунистическим боссом № 1 в стране».

Коммунист старой закалки, Авраам Симхович увлек социализмом Фиделя Кастро в 1948 году. На тот момент будущему лидеру Кубы было 22 года. И вплоть до 1994-го – года смерти Симховича – Кастро обращался за консультациями только к нему. Именно Симховича, а не Фиделя, мировые СМИ называли «главным идеологом революции» и «коммунистическим боссом № 1 в стране».

«Нужно было подготовить общество к тому, что править должна Коммунистическая партия, что коммунизм не так опасен, не так страшен, не так плох. Именно этим я и занимался», – вспоминал Симхович много лет спустя.

Авраам Симхович прибыл на Кубу в 1922 году. Он родился в деревне Тшцяны Сувалкской губернии, сейчас это территория Польши. На родине успел пройти через тюрьму – попал туда как участник молодежного отдела запрещенной Коммунистической рабочей партии Польши (КРПП). Выйдя на свободу, решил эмигрировать.

После Первой мировой войны и революции в России евреи уезжали тысячами. Бежали от антисемитизма и призыва в армию – немалая часть эмигрантов оказалась в итоге в Латинской Америке. В 1925 году на Кубе проживало около 8000 евреев – в том числе 5200 выходцев из Восточной Европы. Местные жители прозвали их «полякос» – позже так стали называть эмигрантов из Восточной Европы любой национальности. «Полякос» занимались в основном двумя видами работ – шили одежду и обувь в мастерских, принадлежащих соплеменникам, или торговали вразнос. Коренные кубинцы пародировали бродячих торговцев произнесенной с преувеличенным еврейским акцентом присказкой «Вендо корбатос баратос» – «Продаю дешевые галстуки».

Симхович не стал торговать галстуками. Вместо этого он устроился работать в швейное ателье и вступил в профсоюз портных. Так выглядит официальная версия коммунистов. В американской прессе, напротив, убеждали читателей, что Симхович – агент московского Кремля, прибывший на остров, чтобы «расшатать» обстановку. «Никто никогда не видел Авраама за швейной машинкой, во всех анкетах он писал слово “безработный”. Но за свою квартиру в Гаване платил больше, чем зарабатывал за месяц лучший портной. Откуда деньги?» – вопрошала буржуазная пресса.

В августе 1925 года в Гаване основали Кубинскую коммунистическую партию. В тот момент на острове у коммунистов было девять кружков. В них состояло 80 человек. В самом крупном, гаванском участников было аж 20. На съезд по случаю основания партии прибыли десять участников, как минимум трое были евреями, и одним из них – Авраам Симхович. Съезд выбрал генсека и его помощников, а также принял несколько резолюций. Резолюция № 1 гласила: почтить минутой молчания память Владимира Ильича Ленина. Резолюция № 2: послать привет советскому торговому кораблю «Воровский», который власти Кубы не допустили на остров. Сам Симхович при разделе партийных должностей остался в стороне. В партийных документах против его фамилии было написано всего одно слово – «координатор».

Компартию Кубы запретили уже на следующий год. Президент Кубы Херардо Мачадо, которого прозвали «тропическим Муссолини», начал преследования коммунистов. Часть участников выслали из страны, другую часть убили – по некоторым сведениям, просто сбросили с обрыва в море, приковав к ногам тяжелые грузы. Несколько человек «случайно» застрелили на улицах Гаваны и других городов. Вероятно, опасаясь расправы, Симхович вышел из состава ЦК компартии в 1929 году. С того момента он много лет не занимал официальных должностей, но именно его продолжали считать главным идеологом и специалистом по вербовке новых членов.

В 1929 году Симхович посетил Москву, где стал членом латиноамериканской секции Коммунистического Интернационала. В России он познакомился с немецкими коммунистами. Они помогли кубинским товарищам деньгами – на издание журналов Bandera Roja, «Красное знамя», и Centinela, «Часовой». Уходить от преследования властей на Кубе Симховичу помогала частая смена псевдонимов. Но даже несмотря на это, его дважды арестовывали, а в 1932 году выслали с острова, обвинив в шпионаже. Через Германию Симхович вновь вернулся в Советский Союз. Но затем произошли два события сразу. В августе того же года был свергнут и сбежал в США президент Мачадо. А верный товарищ по компартии – и, по слухам, любовница Симховича – Дора Штерн Вайншток переспала с сыном высокопоставленного чиновника, и тот в знак благодарности сделал несколько паспортов для депортированных коммунистов.

В 1934 году Симховича вновь увидели в Гаване. В 1936 году он получил кубинское гражданство, а два года спустя на острове сняли запрет на деятельность компартии. Число коммунистов при этом росло медленно, и тогда Симхович придумал использовать чтецов на табачных фабриках. Изготовление сигар – монотонная ручная работа. Чтобы стимулировать работников, в цехе сидит специальный человек, который читает им вслух стихи и рассказы. Симхович, которого тогда знали под именем Фабио Гробарт, стал снабжать читчиков коммунистической литературой. Дело пошло: в 1933 году компартия насчитывала 500 членов, в 1936 году – 3000, в 1938-м – уже 10 000. После инновации Симховича-Гробарта на сигарных фабриках в партию вступили еще 30 тысяч человек. На выборах 1944 года за кандидатов-коммунистов проголосовали 122 тысячи избирателей, на промежуточных выборах 1946 года – 195 тысяч. Население Кубы составляло тогда около шести миллионов человек.

О существовании «серого кардинала» на Кубе, который ведет коммунистов к власти, в Америке узнали в 1946 году. Братья-журналисты Джозеф и Стюарт Элсопы писали: «В Гаване советское правительство содержит активно работающий центр политического проникновения в Центральную и Южную Америку… Но львиную долю работы выполняет неофициальный советский штаб, которым руководит некий Фабио Гробарт. Это фигура из фильмов Хичкока. Он, возможно, поляк, но у него полдюжины паспортов… Кроме Мексики и Кубы, он руководит основными действиями коммунистов в Бразилии, Чили, Колумбии и Коста-Рике».

В 1947 году американские журналисты называли его «самой таинственной фигурой кубинской политики» и жаловались, что он отказывается не только давать интервью, но и отвечать на любые вопросы – даже о погоде в Гаване. Его считали коммунистическим боссом № 1 не только Кубы, но и всего Карибского региона. Когда компартия Венесуэлы раскололась на три фракции, в страну приехал лидер кубинских коммунистов Блас Рока и передал приказ Гробарта – объединиться снова. Приказание выполнили.

А вот еще одно сообщение из американских газет, 1948 год: «Связи Советской России с латиноамериканскими коммунистами тщательно скрываются. Важной новостью стало недавнее сообщение, что Фабио Гробарта видели входящим ранним утром в советское посольство в Гаване. В этом посольстве нет дипломатов высокого ранга, в открытую направляющих коммунистов, как это делал в течение нескольких лет до войны Константин Уманский из Мехико. Русское финансирование не очевидно».

Имя Фабио Симхович выбрал себе сам – в честь древнеримского консула Квинта Фабия Максима по прозвищу Кунктатор. Так называли человека, который медленно и упорно идет к своей цели, избегая решительных схваток, изматывает соперника и побеждает. От этого имени произошел термин «фабианский социализм», идея которого состояла в медленном преобразовании капиталистического общества в коммунистическое.

В 1948 году Фабио Гробарта опять выслали с Кубы. По другой версии, он сам уехал в Европу лечиться от туберкулеза. Антикоммунисты на Кубе утверждали, что перед отъездом Гробарт провел ряд встреч с Фиделем Кастро, 22-летним студентом-юристом. После этого мир получил в лице Фиделя бескомпромиссного революционера и социалиста. Когда в 1959 году Кастро удалось совершить на острове переворот, одним из первых шагов, которые предприняло его правительство, стало возвращение на Кубу «политтехнолога» Гробарта. К тому времени тот проживал в Праге под именем Антонио Бланко. Уговаривать его вернуться приехали Эрнесто Че Гевара и брат Фиделя Кастро Рауль.

Интересно, что в первое время после прихода к власти Фидель Кастро не называл себя коммунистом. Революцию совершило его «Движение 26 июля» и соратники из студенческой организации «Революционный директорат 13 марта». При этом большая часть сторонников Кастро терпеть не могла коммунистов, партия которых на Кубе тогда носила название Народно-социалистической – НСПК. В дело вновь вступил Гробарт. Он организовал первые консультации нового кубинского руководства с представителем Советского Союза – корреспондентом ТАСС в Гаване Александром Алексеевым. Встречи были тайными, так как после поездки Никиты Хрущева в США в сентябре 1959 года советское руководство не хотело портить отношения с американцами. Однако после этих консультаций Фидель отбросил сомнения и взял резкий курс на коммунизм по образцу СССР.

Гробарт учил его: компартия на острове должна быть одна, а для этого следовало договориться с НСПК. Плюс идеологию нужно прививать с юности – для этого нужны курсы теории для молодых активистов «Движения 26 июля».

Чтобы договориться со «старой компартией», Гробарт организовывал тайные встречи в рыбацком домике в деревушке Кохимар в 15 км от Гаваны – эту деревню прославил Эрнест Хемингуэй, выбрав ее в качестве места действия повести «Старик и море». На встречах со стороны власти присутствовали Фидель и Рауль Кастро, Че Гевара со своим заместителем Рамиро Вальдесом и командующий вооруженными силами революции Камило Сьенфуэгос. Потом число посвященных сократилось. Сьенфуэгос погиб в авиакатастрофе в конце 1959 года. Фидель и Че Гевара обвиняли в его гибели врагов революции, кубинские эмигранты – Фиделя. От НСПК переговоры вели ее генеральный секретарь Блас Рока, которого Гробарт знал более 30 лет, и два члена Политбюро. Смысл переговоров был в слиянии партий. Рока и его приближенные должны были убедить рядовых коммунистов, что лидером коммунистов Кубы должен быть товарищ Фидель.

Тогда же, в 1959 году, по проекту Гробарта создали сеть специальных партийных школ, в которых «старые» коммунисты обучали марксизму-ленинизму сторонников Фиделя – так они готовили новую элиту страны. За два года обучение в таких школах прошли около 30 тысяч кубинцев. По образцу Высшей партийной школы в Москве был создан ее кубинский аналог – Центральная школа Коммунистической партии Кубы имени Нико Лопеса. Диплом этого заведения был обязательным условием для назначения на высокий партийный или государственный пост.

Как и предполагал Гробарт, на объединение коммунистов ушли годы. В апреле 1961 года Куба пережила высадку в заливе Свиней: десант кубинских эмигрантов пытался свергнуть Кастро. На первомайской демонстрации Фидель Кастро объявил, что на Кубе не будет больше многопартийных выборов, страна будет строить социализм и примет социалистическую конституцию. В декабре того же года он заявил: «Я – коммунист, и буду им до конца своих дней».

До конца своих дней оставался его тенью и Фабио Гробарт. В 60-е он занял пост редактора журнала «Социалистическая Куба». Это было вполне в его духе – руководить из «серой» зоны, оставаясь сердцем и направляющим центром идеологии. Это его слова и речи произносили Фидель и Рауль Кастро с высоких трибун. Сам Гробарт появлялся на партсъездах только для того, чтобы внести очередное стандартное предложение о переизбрании на очередной срок товарища Фиделя первым секретарем ЦК Компартии Кубы.

Считают, что именно Гробарт предотвратил попытку заговора в 1967 году. Тогда «старые» коммунисты из НСПК при поддержке СССР попытались отстранить Кастро от власти. По настоянию Гробарта за ними вовремя установили слежку. В итоге шеф кубинской безопасности Мануэль Пиньейро по прозвищу Рыжая Борода лично зафиксировал переговоры членов НСПК с Рудольфом Шляпниковым, представителем КГБ при МВД Кубы – на той встрече обсуждали детали переворота.

1 октября 1967 года всех заговорщиков арестовали. Трое покончили с собой в заключении. 35 человек были приговорены к различным срокам заключения. Самый суровый приговор вынесли идеологу НСПК Анибалю Эскаланте – 15 лет тюрьмы. Впрочем, три года спустя он был освобожден и отправлен в Прагу. Рудольфу Шляпникову пришлось вернуться в Москву.

Человек, который «придумал» Фиделя и кубинскую революцию, скончался 22 октября 1994 года. Ему было 89 лет. Еще в 1975 году его наградили советским орденом Октябрьской Революции. Хотя ни в самой Кубе, ни в СССР многие так и не поняли: кто такой Фабио Гробарт, он же Авраам Симхович, и почему именно ему дали эту награду.

Юдика. Юдита Цик. Одна из немногих…

Юдика. Юдита Цик. Одна из немногих…

07 июля 1898 г. в Гаргждай родилась выдающаяся поэтесса Юдита Цик, известная под псевдонимом Юдика.

Юдика была одной из немногих женщин-поэтесс еврейского происхождения в Литве, которые так продуктивно творили и публиковали свои произведения. Ю. Цик начала писать стихи на идише в 1917 году и под влиянием Мойше Тайча (Тайтша) – еврейского писателя, присоединилась к Екатеринославской группе поэтов, в которую входили Перец Маркиш, Хане Левин и Шмуэль Розин. Она добилась значительного успеха, публикуясь в периодических изданиях и антологиях. Первый сборник ее стихов “Нае югнт” (“Новая молодежь”) был опубликован в Каунасе в 1923 году, а драматическая эпическая поэма “Ментш ун цайт” (“Люди и время”) была опубликована в 1926 году.

В 1929 году Юдита Цик вместе с сыном эмигрировала в Канаду. Была постоянным автором журнала “Кенедер Адлер” и опубликовала такие известные произведения, как “Вандервегн” (“Странствующие пути”, Монреаль, 1934), “Шплитерс” (“Осколки”, Торонто, 1943) и “Цар ун Фрейд” (“Боль и радость”, Торонто, 1949). Юдика включена в биографический словарь идишских писателей Залмана Райзена, антологию идишских поэтесс Эзры Кермана. По словам известного американского еврейского писателя, лингвиста-германиста, специалиста в области идиша Довида Каца, Юдита Цик (Юдика) – одна из немногих поэтесс, “создавших идишскую поэзию на западе”.

Юдика (Юдита Цик) скончалась в Нью-Йорке в 1987 году.

Хаим Граде. «Мой спор с Гершем Расейнским»

Хаим Граде. «Мой спор с Гершем Расейнским»

Рут Вайс. Перевод с английского Л. Черниной. lechaim.ru

26 июня исполнилось 40 лет со дня смерти великого идишского писателя Хаима Граде. В этом же году мы отмечаем 70-летний юбилей его рассказа «Мой спор с Гершем Расейнским» (1952) — по мнению исследователей, одного из важнейших идишских текстов XX века.

В начале января 1960 года, когда я только приехала в Нью‑Йорк изучать идишскую литературу в университете, мне выпала честь присутствовать на лекции известного идишского поэта и романиста Хаима Граде. Граде родился в Вильно в 1910 году, получил образование в белостокской ешиве движения «Мусар», в начале 1930‑х вернулся в Вильно, где получил известность как светский поэт. После Второй мировой войны и Холокоста, в которых он потерял семью, Граде переехал в Нью‑Йорк. Здесь он стал писать не только стихи, но и прозу. Умер писатель в Нью‑Йорке в 1982 году.

В то время, когда Граде читал ту лекцию, его имя еще не было хорошо известно для читающих на английском языке. Но в идишских кругах его ценили не только как писателя, но и как лектора, который мог говорить на самые разные темы, от Маймонида до Рембрандта. Мне посчастливилось присутствовать на лекции, темой которой была «Культура Восточной Европы», а затем получить приглашение (может быть, из‑за моих собственных семейных связей с Вильно) пообедать с Граде и издателем его идишских книг в «Русской чайной».

Хаим Граде. 1940-е (?)

В этом роскошном заведении, после прекрасной лекции, Граде был недоволен — недоволен собой. Лекция, ворчал он, оказалась неудачной — ништ гелунген — потому что он не рассчитал время и ему пришлось опустить целый раздел из того, что он хотел сказать. Я тогда только‑только прочитала длинную поэму «Мусаристы» (1939) о невероятно строгой ешиве, в которой он учился до 1930 года, и не могла не заметить, насколько он сам был похож на главного героя этой поэмы.

Мусар — это программа морального воспитания, направленная на развитие этической личности. Движение Мусар возникло в XIX веке в качестве реакции на излишнее внимание к техническому анализу, характерное для литовских ешив. Для движения характерно использование техники развития сознания, чтобы сделать из учащихся не только хороших ученых, но и высокоморальных людей. Но в некоторых ешивах, в том числе в той, где учился Граде, воспитание было по‑настоящему суровым и аскетичным.

Главный герой поэмы, Хаим Вильнер, созданный по образу и подобию автора — мальчиков часто называли по тому месту, откуда они приехали, — подвергается публичному позору и обвинениям в тщеславии, когда директор ешивы находит у него в нагрудном кармане расческу (!). В попытке подавить эго учеников ешиве удалось добиться того, что Граде впервые сформулировал в той поэме, а затем повторил еще раз: «Учившийся Мусару не обретет удовольствия от жизни» .

Учитывая такую специфику получаемого образования, неудивительно, что Граде бросил Белостокскую ешиву и вернулся в родное Вильно с твердым намерением стать светским поэтом. Для этого совсем не требовалось порывать с еврейской жизнью вообще. В говоривших на идише городских кварталах нерелигиозные и благочестивые евреи жили в одних и тех же дворах и сидели бок о бок над книгами в знаменитой многолюдной библиотеке Страшуна. Через несколько лет, когда Граде вместе с набожной матерью жил в небольшой квартирке за кузницей и ухаживал за дочерью раввина, он стал одним из наиболее видных представителей литературно‑художественной группы «Юнг Вильне».

Потом, в 1939‑м, наступила советская оккупация, а за ней два года спустя пришли нацисты. Когда немцы подходили к Вильно, Граде бежал в Советский Союз, решив, что оставить мать и жену в Вильно будет безопасно. Он, конечно, ошибался, и все его последующее творчество, наполненное чувством вины за постигшую их судьбу, посвящено миру, уничтожение которого ему довелось пережить.

В 1945 году, когда Вторая мировая война закончилась, ему удалось покинуть СССР. После короткого пребывания в Польше он уехал в Париж, а оттуда в 1948 году окончательно перебрался в Нью‑Йорк. Там он писал стихи, прозу и мемуары, без конца обращаясь к собственным воспоминаниям о еврейской Польше и Литве межвоенного периода.

В тот вечер, который я провела в обществе Граде, он мало говорил о себе, сказав только, что нигде не находит покоя: изучая Талмуд, он ощущает, что должен был бы читать Достоевского, а читая Достоевского, думает, что следовало бы изучать Талмуд. Годом позже я начала понимать, во что может превратить такой конфликт гениальный писатель. Это произошло, когда я впервые увидела его рассказ 1952 года «Мой спор с Гершем Расейнским».

Этот рассказ — один из самых известных в творчестве Граде; классика современной еврейской литературы и современной еврейской мысли. Хотя еще в 1950‑х годах появился его слегка сокращенный перевод на английский язык, а впоследствии адаптации для театра и кино, только сейчас он появился наконец в полном английском переводе .

Транспозиция

Действие рассказа «Майн криг мит Герш Расейнер» разворачивается в Париже, где Граде недолго жил после войны. Это первое его опубликованное прозаическое произведение, которое появилось в Нью‑Йоркском ежемесячном еврейском журнале «Идишер кемфер» («Еврейский воин») в канун Рош а‑Шана 1952 года.

Но что это за жанр? Рассказ? Воспоминания? Редакторы журнала назвали его «эссе». Но на самом деле Граде создал собственную литературную форму, которая отражала идущую в его душе борьбу: беллетризованная автобиография, которая отсылала к его собственной поэме «Мусаристы», перенося ешивные аргументы в послевоенный спор между двумя уцелевшими.

Молодые евреи ведут оживленную талмудическую дискуссию в Виленской ешиве «Рамайлес». 1930-е

Рассказ (а я постараюсь доказать, что это именно рассказ) охватывает три временны́х пласта: 1937, 1939 и 1948 годы. Третий из них, 1948 год, занимает шесть из восьми глав — более 85% всего произведения.

Повествование начинается после войны в многолюдном вагоне парижского метро. Рассказчик — «я», которого Граде подталкивает отождествлять с ним самим, — внезапно замечает бывшего соученика по ешиве и интеллектуального противника Герша Расейнского. Он не может поверить. По слухам он предполагал, что Герш погиб в нацистском концлагере — однако, нет, и они странным образом встречаются вновь.

Герои рассказывают друг другу об обстоятельствах, заставивших их встретиться, и каждый предполагает, что собеседник если не полностью переменился под влиянием того, что на идише называется «хурбн» (этот же термин используется для обозначения разрушения двух древних Иерусалимских храмов), то уж точно это событие наложило на него неизгладимый след. Тем не менее спор, который возникает между ними и занимает большую часть долгого дня, показывает, что каждый из них лишь сильнее убедился в правоте выбранного им некогда жизненного пути. Может быть, Герш стал менее агрессивно проповедовать Мусар, а Хаим стал терпимее, защищая от него свою свободу, но раскол, который возник в ученические годы между традиционным и секуляризованным евреем, остался неизменным даже после того, как нацисты попытались уничтожить всех евреев без разбора. Так что спор возобновляется с той же точки, с которой начался, и остается незавершенным, когда в конце герои расстаются.

Этот рассказ сразу произвел большое впечатление на идишеязычных и англоязычных читателей с того момента, когда литературный критик Ирвин Хоу и поэт Элиезер Гринберг решили включить его в антологию «Сокровищница идишского рассказа» 1953 года и пригласили Мильтона Химмельфарба сделать несколько видоизмененный перевод. (В конце этого очерка я прослеживаю историю перевода рассказа до наших дней.)

В статье 1972 года в журнале Judaism покойный литературовед Эдвард Александер сформулировал, какое интеллектуальное и эмоциональное воздействие произвел рассказ на англоязычного читателя:

Если бы нам нужно было найти одно произведение, которое отражает всю парадигму литературы о Холокосте, произведение, обладающее достаточной силой обобщения, чтобы вместить в себя не только большинство религиозных, философских и художественных вопросов, поставленных Холокостом, но и весь диапазон противоречащих друг другу ответов на эти вопросы, мы не нашли бы ничего лучше рассказа Граде.

Неудивительно, что произведение, получившее такую высокую оценку, привлекло также внимание исследователей в зарождающейся области исследований Холокоста или что раввин Йосеф Телушкин и сценарист Дэвид Брандес отвели Холокосту центральное место в пьесе «Ссора», созданной по мотивам рассказа, поставленной на сцене и экранизированной в 1991 году. Перенеся встречу двух выживших в Монреаль (еще один франкоязычный город), они подчеркнули историю персонажей и опыт, пережитый ими во время войны.

Значение этого прочтения рассказа станет ясно ниже.

Спор или криг

Исследователей, комментировавших рассказ, интересовала прежде всего парижская встреча 1948 года. Я не буду менять фокус, но хочу обратить больше внимания на первые две главы, определяющие контекст происходящего.

Начнем с начала: Химмельфарб переводит слово, обозначающее конфликт между двумя бывшими мусарниками, словом «ссора», а не «бой», «схватка» или «война». Но из всех доступных ему идишских слов Граде выбрал самое сильное — «криг», как в немецком Blitzkrieg или Bürgerkrieg (гражданская война). Антагонисты, которые встречаются в Париже в 1948 году, спорили еще с тех пор, когда один из них, наш рассказчик Хаим, оставил ешиву. Хаиму удалось скрыться в советском тылу, а Герш прошел через нацистский концлагерь, и оба они потеряли семьи. Но в их убеждениях ничего не изменилось. Преемственность воспринимается как данность без комментария, и это делает произведение рассказом, а не очерком: их еврейский криг заменяет собой немецкую войну, которая пришла положить конец и ему, и им самим.

Если бы Граде хотел разыграть спор в талмудическом стиле, он мог бы этим и ограничиться. Но его настоящая тема появляется раньше, и первые главы, действие которых разворачивается в 1937 и 1939 годах, создают нарративный поворот, совершенно не вписывающийся в категорию «литературы Холокоста», к которой рассказ часто относили.

Вот как начинается рассказ:

В тысяча девятьсот тридцать седьмом я приехал в Белосток, город, где в тысяча девятьсот тридцатом я учился в ешиве новогрудских мусарников. Я еще застал там многих ешиботников, учившихся вместе со мной. Некоторые из них даже пришли на мой творческий вечер. Другие посещали меня тайком от главы ешивы. Я видел на их обросших бородами лицах, что эти люди страдают от своей оторванности от мира. Со временем они утратили свой юношеский восторг. Несмотря на ревностное соблюдение всех предписаний и ритуалов, их охватила усталость от тяжелой духовной борьбы. Годами они старались изжить в себе желание наслаждаться жизнью и поздно спохватились, когда война с самими собой оказалась проигранной. Они не одолели искушение.

Вильно расположено в 220 километрах к северо‑востоку от Белостока; оба города находятся в литовской части Польши, называемой Лите. Хотя Граде дарит персонажу по имени Хаим Виленский лишь часть своей личности, все, что говорит о себе Хаим, совпадает с биографией автора. «Расейнский» и «Виленский», которые подростками были знакомы по ешиве, так и определяют себя на всем протяжении рассказа. Мы не знаем ничего об их семьях — об этом рассказывают пьеса и фильм, а Граде концентрируется на их споре, отрешившись от всего остального, вполне в духе той ешивы, из которой бежал Хаим.

Иллюстрация к рассказу Хаима Граде «Мой спор с Гершем Расейнским»

 

В 1930‑х годах Новогрудская ешива была крупнейшей в Польше и имела репутацию экстремистской, причем не только в религиозном смысле. Движение «Мусар» возникло в Российской империи. Когда в 1917 году к власти пришли большевики, глава крупнейшей ветви «Мусара» раввин Йосеф‑Юзл Гурвиц велел ученикам бежать в Польшу и поступить в уже существовавшую ешиву в Белостоке или открыть новые ее филиалы в других городах. Некоторых ешиботников арестовывали, некоторые погибали, но движение в целом росло. Историк Давид Фишман указывает, что оно строилось, сознательно или нет, по модели радикальных политических движений того времени. Воинственность привлекала молодых людей, горевших тем же идеализмом, который приводил одних в революцию, а других в сионизм (последний не играет никакой роли в нашем рассказе).

По словам Иммануэля Эткеса, написавшего книгу об этом движении, нововведение «Мусара» состояло в «переносе фокуса этической проблемы из теологического пространства в психологическое». Поскольку одно только знание не может гарантировать повиновение, нужно было следить за поведением учащихся, чтобы помочь им противостоять искушениям модернизма и удовольствий. В попытке вырвать зло с корнем новогрудский извод движения «Мусар» мало чем отличался по радикальности от коммунизма: если последний стремился изменить общество, то первый изменял индивида.

Первый поэтический сборник Граде «Йо» («Да») был опубликован в 1936 году. На следующий год, через семь лет после того, как он покинул ешиву, он уже был настолько известен, что его пригласили в Белосток выступить с публичным чтением стихов. Рассказывая в «Майн криг» о том, как некоторые бывшие соученики пришли на его лекцию, а другие украдкой навещали его, Виленский говорит:

Напрасно я рассчитывал, что они станут, как заведено у мусарников, рьяно порицать (арайнзогн) меня. Они не осуждали меня. Кто‑то был ко мне дружелюбен, но избегал вступать в споры, другие — с сожалением вздыхали и считали меня пропащим.

Хаим явно ожидал, что его будут порицать. В рассказе укоры наконец появляются, когда герой сталкивается с Гершем Расейнским — бывшим приятелем, одним из самых ревностных учеников.

Темперамент и аргументы Расейнского обусловлены Мусаром, а не каким‑то иным ответвлением восточноевропейской ортодоксии, поэтому его поведение лишено всякой любезности. Его «как дела?» — это не пустой вопрос, а этическое испытание. Расейнский точно знает, куда ударить, ведь он, несомненно, знает о том, что Виленский читал стихи, от пришедших его послушать, и он придерживается крайне невысокого мнения о «мирских», которые теперь определяют мировоззрение бывшего друга:

Вы останетесь увечным, Хаим Виленский. Останетесь калекой на всю жизнь. Вы пишете рифмованную ересь, а за это вас треплют по щеке, как мальчишку. Чтобы преумножить кощунство, вы приехали проповедовать свою ересь именно в тот город, где учились. Теперь вас набивают почестями, как гуся — кашей, и нянчатся с вами, как с поскребышем. Но вы увидите, что будет, когда пойдете учиться к богохульникам. Ой, какая будет порка! Кого из вас не уязвляет критика? Кто из вас обладает настоящей силой, чтобы не клянчить одобрения? Кто из вас готов издать свою книжицу анонимно? Для вас же самое главное, чтобы ваше имя стояло сверху. Только сверху! Наш душевный покой вы променяли на чаяния, которых вам не осуществить, на сомнения, которые вам никогда не разрешить, даже после изрядных мучений. От вашей писанины никому не станет лучше, а вам самому — только хуже. Я слышал, что ваша книжка, ваше детище называется «Да». Но я говорю вам: нет! Слышите, Хаим Виленский, нет!

Нам приходится напоминать себе, что Граде — единственный автор этого художественного произведения и оба голоса принадлежат ему. Он позволяет противнику Хаима высмеивать его бихл, его сефер пральник — уничижительные слова, оскорбляющие книгу, сделавшую Граде еврейским поэтом. Если Мусар подавлял эго, то бывший мусарник знал, что по его стандартам Виленский — его альтер‑эго — действительно виновен.

Но через Виленского Граде тоже может высказаться в этом первом споре. Расейнский поворачивается, чтобы уйти, но «я тоже был мусарником и догнал его». В реплике вдвое длиннее речи обвинителя Виленский обвиняет Расейнского в том, что тот бежит от искушений не из праведности, а из страха и разочарования, что мир не стал бежать за ним. Он отрицает, что оставил ешиву в погоне за удовольствиями:

Я ушел на поиски истины, которой у вас нет. Да я, в сущности, никуда и не уходил, а только вернулся обратно на свою улицу — на виленскую Яткову улицу <…> Мне нравятся носильщики с поврежденными от ношения тяжестей спинами, ремесленники, обливающиеся потом за верстаками, рыночные торговки, которые могут порезать себе пальцы, лишь бы отдать бедняку хлеба на субботу. А вы клеймите голодных за их грехи и призываете покаяться. Над теми, кто трудится и торгует, вы смеетесь, потому что им не хватает веры. А сами живете на всем готовом, что измученные работой женщины приносят вам, и за это вы обещаете им мир грядущий. Герш Расейнский, вы уже давно продали вашу долю в грядущем мире этим бедным еврейкам.

Обрушиваясь на своего заклятого врага из ешивы, Хаим абсолютно уверен, что поступил правильно, оставив обучение и вернувшись в Вильно. «Раньше, сказал я себе, я не думал, почему ухожу и куда, за меня это сделала другая, более сильная часть меня. Таким было мое поколение и мое окружение» — словом «окружение» здесь переведено идишское «свиве», потому что нет точного эквивалента тому представлению о всепоглощающей еврейской общине, которое выражено этим заимствованием из иврита.

Граде здесь с одобрением говорит о «Юнг Вильне»: само название этой литературной группы подчеркивало приверженность и преданность ее еврейскому народу. Он хвалит социалистические идеалы, пришедшие на смену соблюдению религиозных обычаев в качестве стандарта того, как следует поступать правильно. В тот вечер он мог прочесть в Белостоке в числе прочего стихотворение «Майн маме» — портрет матери, торговки фруктами, который получился таким живым, что покупатели приходили проверить, о ком идет речь:

Ди бакн — айнгефалн ун ди ойгн — галб нор офн,

Герт майн маме, ви эс сифцн ире кни.

Опустившиеся щеки и полузакрытые глаза,

Моя мама слышит, как вздыхают ее колени:

Долгое зимнее утро,

Мы пробежали по рынку,

Теперь давай отдохнем у ворот

До заката.

Женщина, которая не может дать своему телу отдых, проводит целый день, подходя к людям и предлагая товар, купленный у оптовиков. Стихотворение описывает ее через детали ее ремесла: она колеблется, как стрелка весов, ее тело ссыхается, как старые яблоки в корзинке, каждая часть ее тела стремится отключиться, голова ее клонится вниз, пока:

Сломленная снегом и ветром,

Моя мать не засыпает стоя.

Ин винт ун шней фарвейт

Шлоф майн маме штейендикерхейт.

Мать Граде растила его раввином, но он последовал более высокому призванию и продемонстрировал ее благородство в страдании. Материальная жизнь как таковая сильнее той жизни, которую следует вести. «Юнг Вильне» придерживалась левых взглядов, и хотя сам Граде никогда официально не был коммунистом, автобиографическая часть рассказа выдает, что он разделял социальную миссию движения.

1939 год

Действие второй главы разворачивается в Вильно в 1939‑м, всего через два года после предыдущей, и в ней изображено напряжение, граничащее с паникой, которое воцарилось с началом войны в Восточной Европе. Игнорируя пакт между Гитлером и Сталиным, по которому этот регион был поделен между Германией и Советским Союзом, Граде называет происходящее войной между Германией и Польшей и описывает сцену следующим образом:

Западная Украина и Западная Белоруссия были заняты Красной армией. Проведя пару недель в Вильно, русские объявили, что отдают город литовцам. К нам начали прибывать беженцы, которые не хотели оставаться при советском режиме. Новогрудская ешива переехала из Белостока в Вильно. Тем временем в городе обосновалась советская власть. Бушевал голод, а на лицах читался мрачный страх перед арестами, которые присланные минские НКВДшники учиняли по ночам. Я бродил по улицам подавленный, с тяжелым сердцем. Однажды я стоял в очереди за хлебом и вдруг с изумлением заметил Герша Расейнского.

Хаим Граде (стоит второй слева) с членами группы «Юнг Вильне». Довоенное фото (

Только заметив, как тщательно Граде строит этот абзац — пассивная конструкция «заняты Красной армией», лаконичное «проведя пару недель в Вильно» и вскользь упомянутые «присланные минские НКВДшники», — мы понимаем, как осторожно он подходил к политическому горизонту даже в послевоенном Нью‑Йорке, где писался рассказ.

В Вильно 1939 года для такой осторожности были основания, речь шла о жизни и смерти, и невозможно было угадать, какой завистливый конкурент донесет на тебя советским органам — даже твой собственный товарищ‑левак, не говоря уже о писателях из противоположного лагеря. Будучи близок к коммунистам, он мог не бояться, уезжая в Советский Союз два года спустя, когда в город должны были войти немцы. Но советский Вильнюс мог оказаться ловушкой для Граде — бывшего ешиботника с шурином‑сионистом и тестем‑раввином. Даже в Нью‑Йорке начала 1950‑х еще не стоило оскорблять левых, которые пользовались культурным влиянием и имели твердые позиции в идишском книгоиздательстве. Сочиняя этот рассказ, Граде шел по скользкой политической дорожке, стараясь этого не показывать.

Новый политический климат 1939 года слегка изменил моральное равновесие рассказа. Расейнский теперь женат, он стал балебатиш — основательным, как и подобает главе семьи. А еще он более осторожен, и Виленский понимает, почему. «Я понял: он не доверяет мне и боится неприятностей». Если бы Виленский действительно был идейный, он выдал бы Герша НКВД. Но, увидев, насколько подавленным выглядит Хаим, Расейнский чувствует, что сам находится в более выгодном положении. Идя в сторону моста, где несколько красноармейцев стерегут свои танки, он тихо говорит:

— Ну, Хаим, — тихо сказал Герш, — теперь‑то вы довольны? Вы этого хотели?

Я попробовал улыбнуться и тихо ответил:

— Герш, если вы считаете что‑то трефным, это не значит, что для них оно кошерное.

Но по жесткому серьезному выражению его лица я почувствовал нелепость своей шутки. Пододвинувшись к нему еще ближе, я сказал:

— Герш, я не в ответе за это, так же, как и вы не ответственны за меня.

Расейнский вздрогнул и сказал, чеканя каждое слово громко, резко и отрывисто, словно забыл о страхе:

— Вы ошибаетесь, Хаим, я несу за вас ответственность.

Он отступил на пару шагов назад и строго показал глазами на красноармейцев возле танков, словно говоря: «И за них ты тоже в ответе».

Может быть, Граде и был новичком в прозе, когда писал этот рассказ, но этот плотный и насыщенный фрагмент показывает, как мастерски он владеет сложным нарративом. Если в прошлой главе евреи под польской властью свободно спорили посреди улицы, то теперь угрожающее присутствие русских стравливает евреев друг с другом, они боятся предательства и точечных репрессий. Расейнский начинает говорить откровенно, только убедившись, что Виленский все еще настоящий еврей, и их обрывочный разговор отражает неуверенность обоих. С точки зрения Хаима, та свиве, с которой он с такой гордостью себя ассоциировал, попала под контроль советской власти, и он не знает, до какой степени он несет ответственность за это зло.

Процентное соотношение слов

Позвольте мне остановиться и рассказать кое‑что о себе, чтобы пояснить, чем мой нынешний перевод отличается от великолепного перевода Мильтона Химмельфарба. В приведенном выше разговоре выделенные фрагменты были выпущены Химмельфарбом. В других местах он (или его редакторы) чувствовал себя вправе добавлять слова, обычно, чтобы объяснить термины или концепции, вряд ли понятные англоязычному читателю. Показательный пример содержится в первой же фразе рассказа, где пассаж о том, что мусар — это «движение, придающее особое значение этическим и аскетическим элементам в иудаизме», принадлежит не Граде, а Химмельфарбу.

Подобные редакторские решения заставляют меня вспомнить о своей первой работе в области идишской литературы. Это был перевод романа Хаима Граде «Колодец». Когда я взялась за этот заказ, мне казалось, что виленского идиша моих родителей (моя мама родилась в этом городе, а отец прожил там много лет) будет достаточно для этой задачи, но я быстро увидела, что процент слов из священного языка, иврита и арамейского (лошн койдеш), у Граде выше, чем у любого идишского писателя, которого мне довелось читать. Я обращалась за помощью в самые разные источники, даже к местным ешиботникам, но литературы, которая могла бы мне помочь, было очень мало. Позднее, когда я стала читать про Мусар в Еврейской энциклопедии, статья оказалась подписана «Хаим Граде».

В поисках ответов я встретилась с писателем Морисом Сэмюэлом: человеком, который мастерски описывал друг другу еврейское и англо‑американское общество, преданным сионистом и потрясающим интеллектуалом. Сэмюэл был и прекрасным переводчиком с идиша. Он не стал читать мою работу абзац за абзацем, а взял термин «пореш», который я с трудом перевела как «синагогальный затворник» (идиш‑английский словарь Уриэля Вайнрайха объясняет, что пореш — это тот, кто посвящает себя исключительно изучению священных книг). Сэмюэл возразил, что английский читатель не должен чувствовать, что он читает перевод; поскольку для него вся концепция пореш чужда, мне придется своими словами объяснить, что это такое, добавив, если потребуется, целый абзац. Кроме того, лучше что‑то опустить, чем затемнять повествование, и никаких сносок и глоссария тоже быть не должно.

Руководствуясь этим подходом, Сэмюэл вплетал собственные комментарии в переводы рассказов И. Л. Переца («Принц из гетто») и Шолом‑Алейхема («Мир Шолом‑Алейхема»), как будто бы он был их соавтором. Сэмюэл хотел, чтобы я все время поступала, как Химмельфарб, который объясняет, что мусар — это «движение, придающее особое значение этическим и аскетическим элементам в иудаизме», и выпускала фразы вроде тех, что выделены выше.

Несмотря на огромное уважение к Сэмюэлу, я не воспользовалась его советом, отражавшим прежнее и более дерзкое (некоторые сказали бы «более креативное») представление о переводе. Учитывая, что сейчас поисковые машины удобнее и полнее любого глоссария, который я могла бы предоставить, я отказалась от идеи что‑то объяснять и постаралась, чтобы перевод был как можно ближе к тексту Граде.

Гершон Либман (

Причина такова: в интимности упрека Виленского, который Химмельфарб и его редакторы сочли слишком далеким от англоязычного читателя — «Герш, вос фар айх из треф, из нох фар зей нит кошер», — и кроется весь смысл. Эта фраза передает особый характер виленской речи, пересыпанной талмудическими оборотами, — характерная черта восточноевропейской еврейской культуры, о которой говорил Граде в своей лекции. Виленское наречие изобиловало примерами хиазма, антиметаболы и целого риторического лексикона метатез, включая этот: ваши враги совсем не обязательно считают меня своим другом; вы можете считать, что я перешел на их сторону, но они не доверяют равно нам обоим.

Виленский хочет, чтобы его остроумие «для своих» понравилось Расейнскому и успокоило его, но Расейнский не клюет на эту удочку. Наоборот, он возлагает на Виленского вину за последствия его идей. Отвечая, что он несет ответственность за Хаима, Герш имеет в виду — и Хаим прекрасно понимает это, — что еврейский образ жизни может помешать человеку стать сообщником зла. Как только Хаим отказался от этого образа жизни, он стал виновен во всем, к чему приводит этот отказ. Запутанность их речи передает мысль о том, что они не могут существовать друг без друга: это крайне важный момент, который может надеяться передать только перевод, отражающий эту запутанность.

Вернемся к сюжету. Если первая глава могла заставить нас подумать, что Хаим говорит за автора, отражая точку зрения Граде, то вторая глава представляет собой объяснение: автор позволяет Расейнскому заклеймить юношеское увлечение Хаима коммунизмом, каким бы идеалистическим оно ни казалось в то время. И в оставшейся части рассказа мы все время помним, что Граде так же хочет отстоять позицию Расейнского, как и ту позицию, которую мы считаем его собственной. Интимная словесная скоропись двух героев — лишь один из способов, которым рассказ создает ощущение самодостаточной еврейской культуры в Европе. Эта культура и такая душевная организация существовали независимо от окружения там и продолжают существовать для многих евреев и сегодня.

Спор возникает вновь

Последняя смена декораций происходит в третьей главе. Прием, с помощью которого автор переносит читателей из одного пространства в другое, я считаю одним из самых мощных в еврейской литературе:

И вновь прошло девять лет, девять лет войны и Холокоста, моих скитаний по России, Польше и Западной Европе. В тысяча девятьсот сорок восьмом, летним вечером я ехал в парижском метро…

Граде уже переносился из 1937 года в 1939‑й простым «Прошли два года». Легко перескакивая через девять лет, годы хурбн, величайшей Катастрофы европейского еврейства, он отказывается придавать им решающее значение в еврейской истории и еврейской мысли.

Холокост устроили немцы. Нацистская партия планировала и приводила в исполнение «окончательное решение», которое сократило численность еврейского народа на треть и почти положило конец двухтысячелетней истории евреев Европы. Оно отняло у двух бывших ешиботников из нашего рассказа семьи, жен и родителей, друзей и родные общины: им никогда не вернуть утраченного. Но какое это имеет отношение к ним и их криг? Граде дерзко отвечает: почти никакого. «Прошло девять лет» подтверждает, что проблемы, с которыми сталкивались евреи до войны, остались и после войны, и все произошедшее мало изменило их.

Собеседника/антагониста Хаима Виленского Граде выбрал не случайно. Переводчики, критики и исследователи давно предполагали, что образ Герша Расейнского основан на реальном человеке; благодаря работам Йеуды‑Дов‑Бера Циркинда теперь наконец удалось установить, кем же был этот человек.

Это был Гершон Либман, которого Граде в одном из первых черновиков рассказа назвал ешивной кличкой Ковельский. Все, что говорит о себе вымышленный Расейнский, полностью совпадает с тем, что известно о реальном Ковельском–Либмане: он учился вместе с Граде в Новогрудской ешиве в Белостоке; оказавшись в концлагере Берген‑Бельзен, он собрал вокруг себя учеников, которых обучал и поддерживал; после войны он открыл, видимо, первую послевоенную ешиву в Германии и еще несколько во Франции и Марокко. Дополнительным подтверждением того, что Либман стал прототипом Расейнского, служат его рассказы ученикам о том, что он встречался с Граде в Париже и пытался вернуть его к религии.

Но диалог и сопровождавшие его события принадлежат, конечно, исключительно перу Граде, и персонаж обладает именно той силой, которую вложил в него автор.

События переносятся в Париж 1948 года, и спор вспыхивает заново, вдалеке от ешивы и (mutatis mutandis) советской угрозы. В какой‑то момент Хаима‑рассказчика смущает говорливость приятеля (сам Герш, по‑видимому, никакой тревоги не испытывает), но в остальном они могут беседовать сколько угодно и как угодно, — такова их награда за то, что они выжили в Европе.

Герш рассказал мне вкратце, что был в лагере в Латвии, а теперь он глава ешивы в Германии, в Зальцгейме.

— Глава ешивы в Германии, в лагере? А кто ваши ученики, реб Герш?

— Вы что думаете, Хаим, Г‑сподь осиротел? Еще не перевелись юноши, слава Всевышнему, которые изучают Тору.

Хаим так рад встретить старого друга, что не сразу возражает против благочестивых восхвалений Герша по поводу возможности собрать кружок учеников даже в лагере (как сделал его прототип). Но Расейнский не может остановиться. Когда‑то он упрекал Виленского и возлагал на него ответственность за советских оккупантов, а теперь он высмеивает культурную близость бывшего друга к парочкам, бесстыдно целующимся в вагоне парижского метро.

— Куда вы едете, неужто вместе с ними? — Его глаза насмешливо поглядели на юные парочки. — Неужто вы сойдете с ними на одной остановке? А может быть, вы все еще верите этому жестокому миру?

На что Виленский отвечает:

— А вы, реб Герш, — вспылил я, — вы все еще верите в ангела‑хранителя? Вы говорите, что Б‑г не остался сиротой. А вот мы осиротели. С вами произошло чудо, реб Герш, вы спаслись. Но где весь род наш? И вы все еще верите?

Последний вопрос Виленского — как можно все еще верить? — господствовал в послевоенных богословских дискуссиях. Масштаб нацистского зла казался несопоставим ни с каким представлением о Всевышнем, Правителе мира, заключившем с евреями завет на Синае, чтобы они выполняли Его законы в обмен на особое покровительство. Два известных мемуариста, Эли Визель и Примо Леви, писали, как Б‑г обманул их в Освенциме: первый наблюдал публичное повешение мальчика, а второй видел, как еврей по имени Кун молился после процедуры Selektion — это спасло его, но обрекло на казнь других. «Если бы я был Б‑гом, — пишет Леви, — я бы плюнул на молитву Куна».

Хаим говорит о том же: «С вами произошло чудо, реб Герш, вы спаслись. Но где весь род наш?» Разве, благодаря Б‑га за собственное спасение, Герш не мирится непростительно с убийством всех остальных? Разве морально верить в Б‑га, который допустил такую меру зла? Это обвинение в миллионы раз тяжелее, чем обвинение Иова. Позднее Хаим добавит к нему обвинение в «трусливой добродетели», которое Сатана предъявляет Адаму в «Потерянном рае» Мильтона, отказывая святоше в каком бы то ни было моральном превосходстве, потому что он избегает искушения, боясь, что ему не хватит сил избежать его.

В следующих главах произведения собеседники обмениваются аргументами, и поначалу кажется, что нерелигиозный Хаим одерживает победу. Статуи благодетелей цивилизации, взирающие на них со стен Отель‑де‑Виль, возле которой происходит большая часть разговора, наводят их на мысль о просвещении, принесенном в мир культурой и наукой. «Великий писатель расширяет границы нашего восприятия и пробуждает в нас милосердие к человеку». Распространение знания — это самоцель, и наука делает жизнь людей лучше.

Но постепенно Герш говорит все убедительнее, и мы подозреваем, что Граде драматизировал встречу именно для того, чтобы получить возможность выразить всю горечь, которую он сам, будучи «либеральным» автором, выразить бы не мог. «Если вы оправдываете последнего негодяя, — бросает в лицо противнику Расейнский, — вся ваша писанина мне ненавистна: мукце махмес миюс — запретна, потому что отвратительна». Вовсе не восхищаясь гуманистическими претензиями высокой литературы, Герш полагает, что, вызывая в нас сочувствие к злу, она сама является злом. «Порицайте мерзавца! Осудите ненасытного злодея!» Так Граде напоминает своему персонажу, что сама цель иудаизма — предотвратить эту разновидность идолопоклонства.

Критика Расейнского в адрес европейской цивилизации — самая подробная и обоснованная во всей известной мне еврейской литературе. Герш дает понять: осуждая бывшего однокашника за то, что тот переметнулся в светский лагерь, он критикует не только его самого, но и все, к чему стремилось западное просвещение. Если длительность и напряженность спора составляют костяк рассказа, то его мощь кроется в наблюдении Хаима, что его друг «выпускает из себя до этого сдерживаемый гнев», который душил его слишком долго.

Это ключ к тому состоянию, в котором пребывал Граде, когда писал этот рассказ. До войны Граде был поэтом, известным поэтом, но, когда ему потребовалось средство выразить свой гнев, он отпустил внутреннего Расейнского, наделив его умом, умением вести талмудические дискуссии и артистическим талантом.

И действительно, сила упрямой веры Расейнского в мусар кроется в том, что только что произошло в Европе. С презрением отбрасывая высокие идеалы, проповедуемые теми, чьи статуи стоят над ними в самом сердце Парижа, мусарник внушает собеседнику, какая разница между великими идеями и добрыми делами. Возьмите, предлагает он, афинских философов и их школу разума:

Жили ли они в соответствии со своим учением или слова не были подкреплены делом? Вы должны понять раз и навсегда, что когда страсти не бурлят, а разум спокоен и чист, человеку не предугадать, как он поведет себя под влиянием низменного желания. Человек восторгается собственной мудростью и кичится своими знаниями, но когда ему взбредет в голову какая‑нибудь прихоть, он забывает все выученное. Его чувства оказываются сильнее рассудка. По сути он подобен вымуштрованному псу, ни на шаг не отходившему от своего хозяина и вдруг сорвавшемуся прочь при виде сучки.

Наоборот, человек должен выбирать между добром и злом только так, как предписывает ему закон. Поскольку иудаизм хочет, чтобы он был счастлив, привычки, выработанные соблюдением закона, уберегут его от искушения, когда оно возникнет.

Кажется, что речь Расейнского слишком сложная и гладкая. Как этот ешиботник добивается того, что его слова напоминают… Хаима Граде? Расейнский объясняет, что во время заключения читал западные источники. Больше того, он все время спорил про себя с Виленским все эти годы, проведенные в гетто и лагерях:

Пусть вас не удивляет, что я говорю, как по писаному. Право слово, я столько раз высказывал сам себе свои претензии к вам, что знаю их уже наизусть.

Это позволяет автору через Герша не сдерживаться:

Много лет упражнялись они [мудрецы] в красноречии, говорили и писали: что важнее всего, долг по отношению к своему народу и семье или же собственная свобода важнее родителей, жены и детей и даже себя самого? Доподлинно установлено, что нет цепей, которые народ не был бы способен разорвать. Доподлинно установлено, что истина и разум подобны солнцу, которое должно взойти. Засыпьте, к примеру, солнце лопатами с землей. С запада пришла сила в сапогах и с маленькими усами, а с востока пришла сила в сапогах и с большими усами, и обе они повалили на землю мудреца, и тот упал в грязь.

Если для рационального материалиста Холокост доказывает бессмысленность и бессилие еврейской цивилизации, то Герш доказывает бессмысленность всего того, что пыталось свергнуть иудаизм: вы смеете спрашивать, как я могу до сих пор верить в Б‑га — а как вы до сих пор продолжаете доверять человеку?

Расейнский обвиняет светский модернизм

Самое масштабное изменение, внесенное в рассказ Граде переводом Химмельфарба, — это полное отсутствие шестой главы, в которой Расейнского встречает его ученик Йешуа, которого он спас в лагере. Юноша резко противопоставляет самопожертвование, которое совершил его ребе, с бездушием, с которым, по его мнению, спасал свою шкуру Виленский. Такое подлое использование Холокоста, чтобы обвинить светского еврея, вызывает раздражение Виленского. «Это ваш воспитанник! — набросился я на Расейнского, когда мы остались одни. — Ненависть и пренебрежение ко всему миру».

Мильтон Химмельфарб в молодости (

Расейнский, который когда‑то был таким же непримиримым, как его ученик, извиняется за горячность Йешуа, но потом спрашивает: если бы мы знали, что мир вот‑вот разрушит метеор и мы все погибнем, примирились бы мы с «немцем»? Виленский соглашается, что не примирились бы. Точно так же, утверждает Герш, невозможно примириться с Просвещением, потому что «немец» — и есть суть его. В этом они оба согласны: никакого прощения.

Почему Химмельфарб вырезал весь этот раздел? Почему Граде ввел в рассказ юного Йешуа? Давайте еще раз остановимся и подумаем, как оригинал сопротивляется ножницам редактора.

С самого начала модернистской литературы на идише и иврите писатели яростно выступали против недостатков других евреев. В то же время реальная самоцензура политически зависимого меньшинства не позволяла им оскорблять угнетавших евреев иноверцев.

В Расейнском Граде создал персонаж, который может излить весь накопившийся гнев, не сдерживаясь никакими либеральными представлениями. И этот же персонаж может высказываться с уверенностью человека религиозного, который одновременно несет бремя заповедей Торы и свысока смотрит на тех, кто пытается это бремя облегчить.

«Тот, кто полагал, что можно познать азы и отказаться от продолжения, — говорит Герш, — подобен тому, кто рубит дерево и хочет сохранить его корни». Еврейская избранность влечет за собой долг соблюдать Тору целиком, у других народов такого долга нет. А те евреи, «кто отверг еврейскую веру, точно не получили бóльших привилегий, чем все остальные… точно не больших, чем те иноверцы, что соблюдают заповеди сыновей Ноя». Не боясь взглянуть в лицо «немцу», Герш не боится и выйти в мир и построить там свои общины, соблюдающие заповеди.

Этот послевоенный Герш говорит с такой уверенностью, что Граде, возможно, чувствовал, что ему необходим юношеский радикализм Йешуа, чтобы напомнить себе, почему он вообще ушел из ешивы. Но даже наделяя старого врага всеми риторическими преимуществами, Граде, наверное, боялся отпустить его слишком легко.

Со своей стороны, Химмельфарб и его английские редакторы, видимо, сочли присутствие юноши ненужным и наносным — нежелательное вторжение в столь сбалансированную полемику рассказа. Тогда, в 1952 году, они могли думать, что ультраортодоксальные евреи слишком маргинальны, чтобы воспринимать их всерьез.

Насколько же неправы они были в обоих случаях — и поэтому нынешний, полностью восстановленный оригинальный текст намного ближе сегодняшним читателям, чем отредактированная версия. Современное ультраортодоксальное общество, как в Америке, так и в Израиле, включает множество таких юношей, как Йешуа, для которых светские евреи представляют столь же пугающую опасность. Это вторжение реального мира в мир идеальный составляет суть еврейской жизни.

Каковы бы ни были намерения редактора, выбросившего его из истории, Йешуа прерывает череду обвинений в адрес секулярного модернизма, которая продолжается затем в финальной яркой атаке Герша на еврейское Просвещение. Он начинает с поэта Йеуды‑Лейба Гордона, который в 1863 году призвал к внутренним реформам:

Проснись, мой народ! Что спишь ты так долго?

Кончилась ночь, воссияло светило.

Проснись, посмотри на былого осколки.

Кто ты и с кем, где твой разум и сила?

Расейнский мог читать стихотворение Гордона, а мог и не читать, но ему известен его знаменитый финал: «Евреем в шатре у себя оставайся и будь человеком вне его, в поле». Это разделение — между тем, как евреи могут функционировать в своей среде, и тем, как они должны вести себя как граждане, — Герш сравнивает с собакой, которая хочет побывать на двух свадьбах, но, мечась в разные стороны, не попадает ни на одну. Ни один настоящий еврей не согласится с идеей раздвоенной идентичности. Он клеймит евреев, погрузившихся в мир иноверцев и попавших прямо на топоры, того, кто, «словно озаренный, красноречиво говорил о чертоге небесном, о просвещении, а на самом деле намеревался стать аптекаришкой».

Стоя здесь, в Париже, в колыбели Французской революции и порожденных ею кошмаров, Герш самим собой представляет живое доказательство того, что Тора цивилизует человека, а западная цивилизация на это не способна. Если до войны он воспринимал это на веру, то теперь, соприкоснувшись с самым глубинным злом, он еще больше готов подчиняться самым строгим законам.

Асимметрия спора

«Я слушал вас, и порой мне казалось, что я слышу сам себя». Когда долгий разговор приближается к концу, Хаим Виленский дает нам понять, какую огромную часть себя вложил автор в обоих своих героев.

Виленский, со своей стороны, отвечает на последнюю реплику Герша, напоминая о том, что были и праведные иноверцы, которые проявляли доброту, и нерелигиозные евреи, совершавшие акты величайшего героизма, — у Герша нет монополии на хороших людей. Осуждая узкие, сеющие раздор и отчуждение черты ортодоксии Герша, он обвиняет его в том, что тот выталкивает других евреев из своего узкого круга. Иными словами, Хаим обращает против собеседника многие обвинения, которые уже высказывали светские модерные еврейские писатели против универсализма еврейского права. Его обвинительная речь одновременно служит защитой себя как еврея.

Однако когда все уже сказано и сделано, разница в том, что, чтобы вырастить новые поколения евреев, Гершу Расейнскому не нужен Хаим Виленский, а Хаим Виленский понимает, что сам он не сможет удержать еврейство в живых. Его версия еврейства обязана всем векам, затраченным на его формирование, но сама она ничего существенного не вносит в еврейское будущее. Через весь рассказ проходит свойственный еврейской модерности конфликт и опасность скатиться в одну из двух крайностей. Будущее Виленского зависит от упорства Расейнского. Вильно больше нет, и нет свиве, которая могла бы заменить его; автор, Граде, еще обладает средствами сохранить память о нем, но только Герш способен навсегда сохранить некую часть взрастившей их культуры. Поэтому Виленский заканчивает свои слова просьбой:

Наши пути расходятся и метафорически, и физически. Ураган, всколыхнувший нас, разбросал нас, выживших, по всему свету. Кто знает, свидимся ли еще. Пусть нам удастся встретиться еще раз и посмотреть, кто чем живет. И пусть тогда я буду придерживаться еврейства, как сегодня. Реб Герш, расцелуемся…

Виленский еврей, который разделил свою судьбу с литературой, а не с традицией, зависел от уменьшавшейся светской идишеязычной аудитории. Эта аудитория еще существовала, когда я слушала лекцию Граде в 1960 году, но она уже старела, а новое поколение не приходило. Поэтому так трогательно, что сегодня ультраортодоксальные юноши — потомки Йешуа — открывают Граде в интернете, дающем им доступ к идишским книгам онлайн. Один из нынешних переводчиков — сатмарский хасид.

Граде продолжил свой труд и создал в своих романах и рассказах целую галерею вымышленных персонажей, вовлеченный в традиционную еврейскую дихотомию макил и махмир, облегчающих и устрожающих толкователей религиозного права, либералов и консерваторов, (частично) воплощенных в талмудическом дискурсе в школах Гилеля и Шамая. Ожесточенные споры, которые ведут персонажи Граде здесь и в других произведениях, представляют собой яркий контраст с диалогами Платона, где собеседники служат лишь фоном для мудрости Сократа. Мудрейшие из евреев знают, что у них нет монополии на мудрость. Форма этого постоянного спора не меньше, чем содержание, отличает еврейскую цивилизацию от европейской.

Граде обречен был сделать своих персонажей сложнее, потому что сам он был темпераментным махмиром с ментальными привычками скептически настроенного литвака, пишущего в современном жанре для либеральной публики. «Мой спор» часто тяготеет к консерватизму, но, в отличие от Достоевского, Граде не отдает этой стороне явную победу. Он демонстративно хлопнул дверью ешивы, но не прибился ни к какой другой форме еврейской религии; он переехал в Америку, не став истинным гражданином этой страны; он женился на женщине, которая не любила иудаизм и не любила еврея в нем.

Вся эта обильная информация и многое другое ждут биографа. Наш рассказ только намекает на то, как Граде делал литературу из спора с самим собой и как она должна закончиться именно так, как и заканчивается, — стремлением Виленского к примирению.

Довольно интересно, что финал рассказа, где Хаим Виленский просит Герша расцеловаться, привлек симпатии американцев, обладавших высоким уровнем и широким диапазоном еврейских знаний. Раввин Луис Финкельстейн из Еврейской теологической семинарии с восторгом узнавал в персонажах Граде некоторых своих учителей‑раввинов и особенно отмечал этот рассказ за «облечение абстрактного диалога восточноевропейских интеллектуалов в живой и яркий дискурс». Профессор Айседор Тверски из Гарварда приглашал Граде преподавать магистрантам еврейскую историю, и они впоследствии очень дорожили этим опытом. Хотя Граде так никогда и не добился признания или коммерческого успеха своего современника, нобелевского лауреата Исаака Башевиса‑Зингера, его литературная репутация не менее высока, особенно среди тех, кто разбирается.

Конфликт, затронутый в рассказе, тоже никуда не делся. Если бы Граде поселился не в Нью‑Йорке, а в Иерусалиме, он мог бы написать продолжение, в котором Хаим и Герш продолжают спор и обмениваются оскорблениями на иврите. Хаим утверждал бы, что его вклад в социальное развитие или служба в армии больше значат для страны, чем служение Герша Г‑споду; а тот ссылался бы на века передачи традиции, которая сохраняла еврейский разум и народ, и спрашивал, что бы произошло с евреями, не будь этого. Израильский Иерусалим — слабая замена Вильно, «Литовского Иерусалима», и напряженность, заложенная модернизмом, ослабеет нескоро.

Но это воображаемое продолжение напоминает и о реальном контексте рассказа — третьей стороне этого замкнутого конфликта. Разговор двух евреев — любимая художественная форма идишской литературы, и этот внутренний спор — это одновременно приговор, вынесенный Европе, приговор тем более суровый, что одна сторона все еще пытается защищать европейскую цивилизацию. По форме и содержанию бесстрашный «спор» Граде пережил попытки замолчать этот внутренний диалог. Виленскому, поначалу уверенно говорящему миру «да», приходится защищаться, и вынуждает его к этому зло, которого он и вообразить себе не мог. Так спор двух людей превращается в бесшумный акт войны, победное шествие по залитым кровью полям сражений Европы.

Послесловие

Рассказ «Майн криг мит Герш Расейнер» первоначально был опубликован в идишском журнале «Идишер кемфер», номер 32, выпуск 923 от 28 сентября 1951 года.

Перевод рассказа, подготовленный Мильтоном Химмельфарбом, опубликован в Commentary в ноябре 1953 года. Химмельфарб договорился, чтобы журнальная публикация появилась незадолго до выхода сборника «Сокровищница идишского рассказа» под редакцией Ирвина Хоу и Элиезера Гринберга (Viking, 1953).

В феврале 1982 года Герберт Х. Пейпер, профессор лингвистики из Хибру юнион колледжа, Института иудаизма в Цинциннати, опубликовал размноженную на ротаторе собственную версию. Пейпер переработал перевод Химмельфарба, вставив опущенные фрагменты и главы. Его перевод ближе к оригиналу. В предисловии он объяснял, почему счел нужным воспроизвести рассказ целиком, «без упущений», и добавил: «Мой друг, Мильтон Химмельфарб, дал мне разрешение использовать любые фрагменты его перевода. Так я и поступил».

Я поначалу хотела просто немного откорректировать второй перевод, и, как когда‑то Пейпер получил у Химмельфарба разрешение использовать его перевод в качестве исходного материала, я получила разрешение у семьи Пейпера. Я тоже заимствовала кое‑что у Химмельфарба — в конце концов, я несколько раз разбирала этот текст со студентами. Но вскоре я поняла, что не могу полностью полагаться ни на первую версию, ни на вторую. Поэтому подготовила собственный перевод, периодически заимствуя удачные формулировки у предшественников.

Оригинальная публикация: My Quarrel with “My Quarrel with Hersh Rasseyner” 

Хаим Граде. 1940‑е (?) . Собрание издательства «Книжники»
Молодые евреи ведут оживленную талмудическую дискуссию в виленской ешиве «Рамайлес». 1930‑е  Фото: А. Сапир / YIVO
Иллюстрация к рассказу Хаима Граде «Мой спор с Гершем Расейнским» . Mosaic Magazine
Хаим Граде (стоит второй слева) с членами группы «Юнг Вильне» Довоенное фото. Собрание издательства «Книжники»
Гершон Либман. Википедия / Yeshiva Beth Yossef
Мильтон Химмельфарб в молодости. Mosaic Magazine