Новости

Симас Левин: “Национальное возрождение вдохновило нас”

Симас Левин: “Национальное возрождение вдохновило нас”

Еврейская община Литвы знает Симаса Левина, как председателя религиозной общины, объединяющей две Каунасские, Клайпедскую и Вильнюсскую общины. С. Левин стоял у истоков Вильнюсской Еврейской школы и был руководителем Социального Центра ЕОЛ.

С Симасом Левиным беседовала Илона Рукене:

– Как проходят молитвы в единственной действующей в Вильнюсе Хоральной синагоге?

– Молитвы проходят три раза в день. Верующих достаточно. Иудаизм – сложная религия. Люди приходят молиться утром, днем и вечером. Жизнь человека регулирует приход и уход из синагоги. Только в Шаббат служба проходит один раз. Летом в синагогу приходит больше людей, приезжают известные раввины – последователи Виленского Гаона. Многие гордятся своими литвакскими корнями, историей своих предков: с середины XIX века последователями Виленского Гаона была развита собственная система религиозного образования, методика изучения Торы. Молитве литваки уделяли весь день, потом уезжали в Волижнскую ешиву, которую основал и в ней преподавал ведущий ученик Гаона и один из крупнейших раввинов своего времени – Хаим из Воложина (Хаим бен Ицхак Воложинер – 1749-1821).

Во время еврейских праздников в Вильнюсской Хоральной синагоге обычно собирается много людей (так было до пандемии), и не только евреи. К нам любят приходить наши литовские друзья, дипломаты разных стран.

На фото:Симас Левин, раввин Шолом-Бер Крински, кантор Шмуэль Ятом и члены миньяна Вильнюсской Хоральной синагоги

– Симас, Вы родились в Шяуляй после войны. Что Вы помните о тогдашней еврейской жизни?

– В 60-х г. ХX века Шяуляй был странным городом. Советское время. Еще существовали нелегальные «синагоги» в квартирах. Почти все мужчины города, которые пережили Холокост и войну, шли на молитву. Не знаю, чего там было больше – религиозности или необходимости этнической общности говорить на родном идише? Вспоминать пережитое во время Холокста? А, может, инстинктивное психотерапевтическое желание залечить раны своих душ? Каждый хотел радоваться жизни, которую им подарила чудесная лотерея судьбы…

Евреи города держались друг друга, были готовы поддержать каждого, кто нуждался в этом. Это была на самом деле неформальная община.  Ее лидером стала… семья с большой квартирой. У них и проводили все традиционные вечера, Шаббаты. Помню, что это продолжалось до самого восстановления независимости Литвы.

– Какое у Вас было детство? Что Вам рассказывали родители? Довольно часто в еврейских семьях не говорили о Холокосте, о гибели членов семьи.

– Детей города называли «еврейчиками». Помню, особенно желанным праздником была Ханука: нас ждали «хануке гелт», «пончикес», «латкес». Родители вырезали из дерева «дрейдл» (волчок)… Кому-то повезло сохранить семейные реликвии (настоящее чудо!) – зажигали свечи в довоенных ханукальных подсвечниках. Все «сбрасывались», чтобы приготовить нам праздник, чудо Хануки… Сегодня понимаю, что наши родители делали все, чтобы мы не знали о том, что им пришлось пережить…

И сегодня большинство евреев – выходцев из Шяуляй знают и говорят на идише. Мы «фун Шавл» (из Шяуляй, пер. с идиша), разбросанные судьбой по всему миру, поддерживаем связь.

Многие родители, пережившие Холокост, избегали обучать своих детей идишу, и это способствовало исчезновению языка. А ведь на идише написана история евреев Литвы, книги, поэзия. Это сокровище, которое, не зная языка, будет нелегко найти и понять.

– В советское время евреи могли свободно ходить в Вильнюсскую синагогу и молиться?

– Синагога была передана еврейской общине сразу после войны в 1947 году. Это было совершенно непонятно: знаменитая Большая синагога, разрушенная и обгоревшая, все еще стояла и ее можно было восстановить, но в 1956 г. ее окончательно уничтожили…

После войны евреи свободно собирались в синагоге, полагая, что будет так, как в довоенное время. Но быстро опомнились, потому что начали приглашать молодых верующих на «парткомы», объяснять, что советский еврей в синагогу не ходит… Имея жизненный опыт многих поколений, евреи быстро все поняли. В то время около 2 % тогдашней еврейской общины Литвы (три тысячи человек) было сослано, т.к. большинство из них были зажиточными. Синагогу посещали в основном пожилые люди, они знали все молитвы, читали Тору. Очень быстро в Вильнюсской Хоральной синагоге появилась машина для выпечки мацы. Кстати, она и сейчас стоит на том же самом месте!

На фото: Симас Левин и раввин Шолом-Бер Крински

– Когда началось возрождение Литвы, Вы были одним из активных участников восстановления Еврейской общины Литвы, первым директором Вильнюсской еврейской школы, ее идейным руководителем, объяснявшим общественности о необходимости такой школы. Теперь, когда гимназия ОРТ им. Шолом-Алейхема стала одной из лучших в Литве, ни у кого не возникает сомнений в ее необходимости. Легко ли было создавать школу? Как это произошло?

– Это был длительный процесс. Национальное возрождение вдохновило нас. Евреи вместе с литовцами были у костров, у парламента. Мне посчастливилось быть в охраняемом парламенте, я видел тех, кто охранял здание тогдашнего Верховного Совета, они попеременно спали с ружьями. Глядя на них, я думал: как с такими ружьями они собираются защищать парламент? На, стоящие герои, полные энтузиазма, со старыми винтовками готовы умереть за Литву! Никогда не забуду этой картины… Национальное возрождение побудило нас восстановить еврейскую школу.

Большинство евреев не знали идиша и своих традиций, не читали еврейской истории. Что может объединить людей? Школа. Семён Финкельштейнас, который восстановил в 1989 г. еврейский спортивный клуб Литвы «Маккаби», вдохновил нас на создание школы. В то время я был уже опытным педагогом, работал директором школы в Паневежисе, писал докторскую диссертацию в Вильнюсском университете.

Вильнюсский отдел просвещения на удивление положительно отреагировал на наше желание создать еврейскую школу с преподаванием на литовском языке. Директор русской школы Лариса Яловая пошла нам на встречу и выделила помещение. Необходим был переходный период: собрать родителей, чтобы они пришли в школу; увидеть учителей, чтобы и учителя сели за парту для того, чтобы понять учебный процесс и культуру преподавания. Нужно было сделать переворот в сознании людей. Ведь родители не отдают своего ребенка в руки посторонних. На это потребовалось два года. Мы проводили интересные мероприятия, занятия. Родители привыкали к идее школы, видели учителей, изучали иврит и идиш.

Помню, нас вдохновляла необыкновенная изобретательность и энтузиазм Фриды Зиманене. Она всех звала в школу: «Ты еврей? Если еврей, почему не приходишь к нам?»

Мне очень помог тогдашний министр просвещения, профессор Генрикас Забулис. Мы получили помещение. После двух лет подготовки открыли первый класс с преподаванием на литовском. Моя жена была первой учительницей начальных классов.

Вместе с Мишей Якобасом (в то время он был моим заместителем и учителем математики) мы работали не покладая рук! Днем учились дети, а вечером приходили учиться родители… Таким было начало…

В 1991 г. Симас Левин уехал в Израиль. Известная еврейская организация JOINT направила Симаса создавать еврейские общины в России, на Дальнем Востоке. Директором еврейской школы им. Шолом-Алейхема стал М. Якобас. Прошло более 30 лет. Сейчас Гимназия ОРТ им. Шолом-Алейхема является одной из самых лучших и престижных в Вильнюсе. В ней учатся не только евреи, но и литовцы, русские, поляки и представители других национальностей. С 2020 г. гимназией руководит Рут Рехес.

Художник-карикатурист Лейзер Каган

Художник-карикатурист Лейзер Каган

Полина Пайлис 

http://club.berkovich-zametki.com/

Биографических данных Л. Кагана очень мало. Родился в 1910 г. в штетле Седа. Учился в Каунасской школе искусств. Но учёбу после первого курса не продолжил. Первые шаржи и карикатуры на страницах каунасских газет появились в 1931 г. В 1932–1933 годах состоялось пять выставок работ молодого карикатуриста.

B начале 20-го века и в межвоенные годы появились новые течения в искусстве, обусловленные новыми идеями и поисками новых выразительных средств. Два десятилетия в разных жанрах плодотворно творило в Литве немало талантливых художников-евреев:

  • Неемия Арбит Блат (1908–1999),
  • Зале Беккер (1896–1941/1942),
  • Мотл Гинзбург (1909 — ?),
  • Шолом Зельманович,
  • Довид Каган,
  • Элиас Каплан (1990–1944),
  • Иосиф Каплан (1900–1942),
  • Яков Липшиц (1903–1945),
  • Яков Мессенблюм (18941–1933),
  • Черне Перцикович (1912–1942),
  • Хаим Меер Файнштейн (1911–1944),
  • Бенцион Цукерман (1890–1941),
  • Яков Шер (1890–1944),
  • Иосиф Шлезингер (1919–1993),
  • Нолик Шмидт (1925–1944).
  • В Вильно (Польша) творили Хадаса Гуревич (1911–1943),
  • Бенцион Михтом (1909–1941),
  • Рахель Суцкевер (1909–1941),
  • Шейне Эфрон (1909–1983).

Из перечисленных художников карикатуристом был также М. Гинзбург, но уровень его коллеги Л. Каплана — на порядок выше.

Биографических данных Л. Кагана очень мало. Родился в 1910 г. в штетле Седа. Учился в Каунасской школе искусств. Но учёбу после первого курса не продолжил. Первые шаржи и карикатуры на страницах каунасских газет появились в 1931 г. Во второй половине этого года он приезжает в Ригу, где его карьера складывается успешно. В латышском обществе, особенно в спортивных кругах, он считается способным шаржистом. Он принял участие в организованном Латвийским олимпийским комитетом конкурсе шаржа и занял первое место. Рисовал он и шаржи участников, проходивших в Риге международных соревнований по легкой атлетике. Чемпион Латвии Янис Далинш прислал художнику благодарственное письмо с просьбой уступить ему оригинал. Несколько редакций предложили Л. Кагану сотрудничать в их газетах.

В 1932–1933 годах состоялось пять выставок работ молодого карикатуриста. Первая открылась в Паланге 28 июля. О ней в газете „Lietuvos aidas“[летувос айдас, лит. яз.: эхо Литвы] журналист Tinteris опубликовал статью «О выставке шаржей и карикатур Л. Кагана в Паланге»:

«На выставке было представлено 150 шаржей и несколько карикатур на членов правительства, общественных деятелей, писателей, журналистов, деятелей театра и искусства. На карикатуру времени уходит немного, но Л. Каган способен передать не только внешнее сходство, но и характер изображаемого. Для этого недостаточно только хорошо владеть техникой рисунка, для этого несомненно нужен талант. Если говорить о технике, то карикатуры отличаются лаконичностью используемых линий и штрихов на рисунке. Глаз не утомляется. Шаржи, на которых минимум линий, высоко ценятся. Готовясь к выставке в Паланге, Л. Каган шаржировал клайпедчан и палангцев. Выставку открыл ведущий оперный певец Государственного театра К. Петраускас. Часть собранных денег получат неимущие учащиеся Палангской средней школы, в здании которой проходит выставка. К этой выставке заметен интерес общественности».

Вскоре в этой же газете появился ещё один материал о выставке:

«Художественная выставка в прямом смысле слова — не развлечение, так её не назовёшь. Но выставка шаржей и карикатур Л. Кагана в Паланге — со своеобразным оттенком развлечения. Просторный зал средней школы с плотно увешанными стенами похож на красивую гостиную для смеха и веселья. Со всех сторон смотрит много знакомых всем личностей, которые вызывают улыбки: министры, генералы, полковники, профессора, известные художники, общественные деятели. Соединение их личностных особенностей с похожестью на шаржах вызывает улыбку у самого хмурого человека и заставляет его лицо просветлеть. Те шаржи, где всего несколько штрихов, впечатляют особенно сильно, Выставка проходит успешно. За несколько дней её посетило около 300 человек, и все ушли, вволю насмеявшись, и в приподнятом настроении».

Был выпущен и каталог этой выставки.

Вторая выставка шаржей и карикатур Л. Кагана состоялась 14–21 августа в Шяуляй. Из газеты „Mūsų momentas“[мусу моментас, лит. яз.: наш момент]:

«Находившийся в городе министр В. Сидзикаускас открыл выставку такими словами: «Меня охватывает радость от того, что у нас появились такие способные деятели искусства, благодаря которым имя Литвы станет известным за её пределами». Экспонировалось более 100 рисунков молодого художника, на которых большей частью изображены шяуляйцы, но немало и каунасцев. Все шаржи на удивление удачны, не перегружены деталями, которые утомляли бы зрителя. Их отличие в том, что автор умеет передать в шарже индивидуальность позировавшего ему человека. Горожанам выставка интересна, они массово её посещают. По желанию общественности её даже продлили на два дня».

Третья выставка шаржей и карикатур Л. Кагана экспонировалась в Панявежисе 7–11 сентября. По прибытии художник поспешил запечатлеть представителей общественности города. Экспозицию открывал мэр Т. Хадакаускас. Художник обещал в дни работы выставки шаржировать посетителей. Интерес к ней был большой.

Четвёртая выставка шаржей и карикатур Л. Кагана открылась в Каунасе 4 декабря в салоне Общества независимых художников. Она была приурочена к 100-летнему юбилею литовской прессы. Была выставлена 201 работа, из них только три — групповая карикатура. Это были шаржи тех людей, имена которых часто встречались на страницах газет. По мнению посетителей, после выставки в Паланге у художника немалые успехи в творчестве. Он, не обидев шаржируемого, запечатлевал характерные его особенности. Критики высказывали замечание, что шаржи и карикатуры людей в полный рост ему не удаются. А в портретном жанре он рисовальщик сильный. В искусстве карикатуры он лидер сейчас. У приходивших на выставку кроме знакомства с работами шаржиста была и возможность посмеяться от души, — поводов было много. По желанию посетителей выставки Л. Каган рисовал их шаржи.

В этом же году был выпущен каталог 201 шаржа этой выставки.

Пятая выставка состоялась 16–17 июля 1933 г. в Мажейкяй.

25 февраля 1933 г. в Стокгольме открылась международная выставка карикатур и шаржей. Было представлено 1317 работ художников из 19 стран. От Литвы было 11 работ четырёх карикатуристов, в том числе и Л. Кагана.

В феврале 1938 г. „Lietuvos aidas“напечатала заметку: «Выставка карикатур Л. Кагана в Швеции»:

«В настоящее время он живёт и работает в Стокгольме. Нарисованные им шаржи Сведа Гедина [путешественник, журналист], Роберта Тейлора [актёр] и участников международного турнира по теннису поместила на своих страницах „Svenska Dagbladet“, при этом подчёркивается, что сам автор из Литвы. Благодаря директору Королевской оперы в столице открылась выставка 50 цветных его шаржей оперных артистов».

В интернете есть такая информация о Л. Кагане:

«В 1933 г. состоялись выставки в Стокгольме, затем в Латвии, Эстонии. В 1939-1940 гг. жил и творил в Дании. С началом немецкой оккупации страны дальнейшая судьба неизвестна».

В 1931–1937 годах более 100 шаржей и карикатур Л. Кагана на знаковые фигуры республики и события в политической и общественной жизни было опубликовано в литовских газетах и журналах. В „Akademikas“[академикас], „Diena“[дена, лит. яз.: день], „Dienos naujienos“[денос науенос, лит. яз.: новости дня], „Lietuvos aidas“, „Literatūros naujienos“[литературос науенос, лит. яз.: новости литературы], „Sekmadienis“[секмаденис, лит. яз.: воскресенье], „Studentų balsas“[студенту балсас, лит. яз.: голос студентов] и др. Эти работы можно увидеть на портале Литовской национальной библиотеки им. М. Мажвидаса.

Винце Ионушкайте — Заунене — литовская оперная певица (меццо-сопрано)
Юозас Тумас-Вайжгантас — писатель, драматург, церковный и общественный деятель

 

Балис Сруога — прозаик, театровед, драматург

Казис Инчюра — поэт, прозаик, драматург, переводчик, диктор радио

 

Юозапас Гербачаускас — литовский и польский писатель, литературный критик, общественный деятелей

 

Миколас Букша — дирижёр, композитор

 

Реувен Рубинштейн — юрист, журналист, писатель, редактор

Лейб Гофмеклер — пианист, дирижёр

Михаил Чехов — русский и американский актёр, театральный педагог, режиссёр

 

Мохандас Карамчанд (Махатма) Ганди — индийский политический и общественный деятель

Добавление от автора:

3 декабря 1932 г. газета «Lietuvos aidas» [летувос айдас, эхо Литвы] поместила карикатуру Л. Кагана на весь свой коллектив, художник среди сотрудников редакции и администрации изобразил и себя, он второй справа.

Он признавал только настоящее

Он признавал только настоящее

Бенедикт Сарнов, lechaim.ru

14 января исполнилось 130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама

Предыдущий отрывок я оборвал на том, что ощутить свое родство с советской реальностью Мандельштаму помогла неприязнь к каким-то «юношам тепличным», среди которых он не хотел «разменивать последний грош души».

Кто же они – эти «тепличные юноши»?

Очевидно, какие-то рафинированные интеллигентные мальчики, любители стихов, поклонники, может быть, даже эпигоны.

Вероятно, эти «тепличные юноши», почитающие себя единственными законными наследниками и хранителями культуры и презрительно третирующие новую власть, и раньше раздражали Мандельштама, побуждая его из чувства противоречия искать с этой новой властью черты духовного родства.

Это предположение плохо уживается с высказанным раньше другим предположением, будто у Мандельштама никогда не было «комплекса советского человека». И тем не менее:

«Как-то, веселые и оживленные, вернулись они вдвоем (с Ахматовой. – Б.С.) из гостей. Осип Эмильевич сделал за один вечер несколько “гафф’ов”: не так и не с тем поздоровался, не то сказал на прощание и, главное, скучал, слушая чтение нового перевода “Эдипа в Колоне”. Переводил С.В. Шервинский вместе с В.О. Нилендером, кажется, именно Нилендер и читал в этот вечер. Домашние смешки и словечки вылились в шуточное четверостишие Мандельштама:

Знакомства нашего на склоне

Шервинский нас к себе зазвал

Послушать, как Эдип в колонне

С Нилендером маршировал.

С. В. Шервинский. «Молодой человек с Пречистенки», как назвал его Мандельштам.

Ахматова дружила с Шервинским, но для Мандельштама поэты и деятели искусств подобного склада были противопоказаны. Так как я слышала много восторженных отзывов о Шервинском от его учеников, в частности от моей подруги Лены, от артистов-чтецов, студентов ГИТИСа, от переводчиков, я спросила Осипа Эмильевича, как он относится к нему. “Молодой человек с Пречистенки, – равнодушно ответил Мандельштам, – он таким и остался”».

(Эмма Герштейн. Мемуары. М., 1998. С. 52)

Чтобы понять, что скрывалось за этой лаконичной характеристикой, процитирую небольшой отрывок из воспоминаний С. Ермолинского о Булгакове, где тема «Пречистенки» дана широко и подробно.

«…На бывшей Пречистенке, в ее тесных переулках, застроенных уютными особнячками, жила особая прослойка тогдашней московской интеллигенции. Территориальный признак здесь случаен (не обязательно “пречистенцу” жить на Пречистенке), но наименование это не случайно. Именно здесь исстари селилась московская профессура, имена ее до сих пор составляют гордость русской общественной жизни. Здесь находились и наиболее передовые гимназии – Поливанова, Арсеньевой, Медведевское реальное, 1-я Московская гимназия. В наше время эти традиции как бы продолжались, но они теряли живые корни, продолжая существовать искусственно, оранжерейно. Об этом сатирически повествует неоконченный роман общего нашего с Булгаковым друга Наталии Алексеевны Венкстерн “Гибель Пречистенки” (рукопись еще при жизни покойной писательницы передана в ЦГАЛИ). Частично на эту тему написана повесть С.С. Заяицкого, талантливого и язвительного писателя и драматурга, “Жизнеописание Лососинова” (повесть была издана в середине 20-х годов).

Советские “пречистенцы” жили келейной жизнью…

Они писали литературоведческие комментарии, выступали с небольшими, сугубо академическими статьями и публикациями в журналах и бюллетенях.

Жили они в тесном кругу, общаясь друг с другом.

Квартиры их, уплотненные в одну, реже в две комнаты, превратившись в коммунальные – самый распространенный вид жилища тогдашнего москвича, – напоминали застывшие музеи предреволюционной поры. В их комнатах громоздились красное дерево, старые книги, бронза, картины. Они были островитянами в мутном потоке нэпа, советской культуры, еще очень противоречивой, зачастую прямолинейно примитивной в своих первых проявлениях.

У пречистенцев чтились филологи и философы (не марксисты, конечно). Они забавлялись беседами о Риккерте и Когене. В моду входили Фрейд и Шпенглер с его пресловутым “Закатом Европы”, в котором их привлекала мысль, что главенство политики является типичным признаком вырождения общества. А посему они толковали об образе, взятом из природы и преображенном творчеством, о музыкальных корнях искусства, о мелодии, связанной с ритмом… В них все еще сохранялась рафинированность декадентщины предреволюционной поры, но они считали себя хранителями самых высоких традиций московской интеллигенции.

В этом кругу к Булгакову отнеслись с повышенной заинтересованностью. В нем хотели видеть своего представителя. Хотели видеть его на Голгофе, падающего под ударами, – чуть ли не мучеником… Он очень скоро почувствовал, что эта среда отягчает его, как гири».

(С. Ермолинский. Михаил Булгаков. Из записок разных лет. В кн.: Сергей Ермолинский. Драматические сочинения. М., 1982. С. 607, 608)

Воспоминания Ермолинского, предназначенные для опубликования в советской печати, рисуют автора человеком, внутренне не отделяющим себя от новой, советской культуры, хотя и сознающим ее «прямолинейную примитивность». Таким же или почти таким же изображено в воспоминаниях и социальное самочувствие Булгакова.

Попытку изобразить Булгакова человеком, тянущимся к «новой советской культуре», можно считать наивной. Но я думаю, что скорее всего эта попытка объясняется тактическими намерениями автора, его желанием задним числом обелить Булгакова в глазах начальства.

Но саму коллизию Ермолинский не выдумал. Об этом свидетельствует, например, такая короткая запись в дневнике Елены Сергеевны Булгаковой (8 февраля 1936 года).

С. А. Ермолинский: «Советские пречистенцы жили келейной жизнью…»

«Коля Лямин. После него М.А. говорил, что хочет написать или пьесу или роман “Пречистенка”, чтобы вывести эту старую Москву, которая его так раздражает».

(Михаил и Елена Булгаковы. Дневник Мастера и Маргариты. М., 2001. С. 237)

Как бы ни относился Булгаков к «новой советской культуре», от «пречистенцев» его явно что-то отталкивало.

Впрочем, не надо обладать особой проницательностью, чтобы угадать, что именно раздражало Булгакова в этой рафинированной среде. Раздражало то, что Ермолинский называет «оранжерейностью». (Совпадение этого слова с мандельштамовским эпитетом «тепличный» вряд ли можно считать случайностью.)

Оранжерейность (или тепличность) этого бытия проявлялась в стремлении жить так, как будто ничего не случилось. Жить, исходя из того, что случившееся – незаконно и потому заслуживает в лучшем случае снисходительного, полупрезрительного, скептического созерцания с высоты некоего Олимпа.

Раздражала позиция незаинтересованного наблюдателя, неплодотворная и совершенно неприемлемая для художника.

Конфликт этот не нов. Он существовал всегда. Однако новая ситуация, возникшая в России после октября 1917 года, не только обострила этот давний конфликт, но и придала ему несколько иной смысл.

Извечный конфликт этот связан с тем, что интеллигенты – не только творцы. Все не могут, да и не должны быть творцами. Помимо творцов есть «хранители».

Роль «хранителя» культуры не менее важна, не менее необходима, чем роль творца. Особенно повышается она в эпохи, когда культуре что-либо угрожает, когда на нее покушаются, когда вспыхивает эпидемия погрома культуры.

Движимый стремлением уберечь от погрома духовные ценности, «хранитель» испытывает острую неприязнь ко всему, что не укладывается в жесткие рамки его представлений о культуре. Постепенно эта неприязнь становится органическим свойством его личности.

Человека, который по самому складу своей личности призван творить новое, эта ограниченность не может не раздражать. Он знает свое:

 

«Культура не рента. Надо не только цитировать. Надо говорить так, чтобы слова становились цитатами».

(Эренбург)

Творцу органически враждебна сама идея консервации культурных достижений. Хотя бы даже его собственных.

Таковы предпосылки для возникновения неизбежного конфликта между «творцом» и «хранителем» культуры.

Прав в этом извечном споре обычно бывает творец. Но после октября 1917 года возникла принципиально новая ситуация. Эпидемия «погрома культуры» на этот раз вспыхнула в нетривиальной форме. Она притворилась созидательным пафосом. Государство, узаконившее погром культуры, притворилось не разрушителем, а творцом.

Государство, открыто взявшее на себя функции погрома старой культуры, объявило, что погром культуры есть не что иное, как единственно возможный путь ее развития, закон ее движения (диалектический скачок).

Погром культуры объявлялся не разрывом культурных традиций, а началом новых, революционных традиций, призванных оплодотворить культуру, дать новый мощный толчок ее развитию.

С наибольшей откровенностью эту оригинальную идею выразил Маяковский.

Рассказывая о своем посещении Версальского музея, одного из величайших в мире собраний культурных ценностей, Маяковский так завершает описание:

Я все осмотрел,

                   поощупал вещи.

Из всей

       красотищи этой

мне

      больше всего

                   понравилась трещина

на столике

       Антуанетты.

В него

       штыка революции

                               клин

вогнали,

         пляша под распевку,

когда

        санкюлоты

                    поволокли

на эшафот

                 королевку.

Молодое государство, рожденное пафосом погрома всех «устаревших» ценностей, не признающее никаких корней, никаких культурных традиций, прикинулось естественным союзником интеллигента-творца. Оно сказало ему: «Мы с тобой одной крови, ты и я! Мы ненавидим одно и то же! И одно и то же нам дорого!» И интеллигенты поверили. Маяковский ликовал:

Другим

       странам

                   по сто.

История –

       пастью гроба.

А моя

       страна –

                   подросток,

твори,

       выдумывай,

                   пробуй!

Ну, Маяковский, положим, был байстрюк (так говорил о нем Маршак), он не был связан с культурной традицией сколько-нибудь прочными родовыми узами. Но поверил-то ведь не один Маяковский. Поверили все.

Поверил Эренбург и оглянуться не успел, как его прекрасная формула – «Культура не рента» – стала охранной грамотой, прикрывающей пафос погрома культуры.

Поверил Пастернак – наизаконнейшее дитя старой культуры, с младенчества дышавший ее воздухом, сын художника, бывавшего в доме у Толстого, ученик Когена (того самого, которого так чтили «пречистенцы»). Ликуя, захлебываясь от счастья, Пастернак вторил Маяковскому:

«…Наше государство, наше ломящееся в века и навсегда принятое в них, небывалое, невозможное государство!»

(Охранная грамота)

Пастернак говорил молодому советскому государству: «Мы с тобой одной крови, ты и я!» Он объяснялся ему в любви, потому что считал себя творцом нового, как и подобает истинному поэту. Лихорадочно искал он черты сходства, черты своего духовного родства с этим государством, ибо только так, казалось ему, можно было утвердить свое отличие от пустоцвета, от тепличного юноши, «от хлыща в его существованьи кратком…»

Был, правда, Булгаков, который на эту удочку не поддавался. Но, оказывается, даже он тяготился своей связью с «Пречистенкой».

Мандельштам держался дольше других. Он был непримирим.

Но вот небольшой отрывок из воспоминаний о Мандельштаме Э. Г. Герштейн:

«Возвращаясь со спектакля, я пожаловалась Осипу Эмильевичу на уныние и скуку в зрительном зале. Как убого все одеты, какие невыразительные лица. Он пришел в ярость. Он стал бурно уверять меня, что другой публики не бывало и в дореволюционные годы. Вспоминал любительские спектакли, благотворительные вечера, бытовые пьесы в драматических театрах, – всюду мещанская публика, гораздо хуже нынешней. “Ничего, ничего я там не оставил”, – страстно восклицал он.

Он признавал только настоящее. Прошлого для него не существовало. Возвращаться некуда…»

(Эмма Герштейн. Мемуары. Санкт-Петербург, 1998. С. 18)

Как видим, у Мандельштама тоже была своя «Пречистенка», от которой он отталкивался, с которой внутренне спорил.

Но это, конечно, еще не дает нам никаких оснований для того, чтобы изображать Мандельштама (как это делает Ермолинский по отношению к Булгакову) «тянущимся к новой советской культуре». Применительно к Мандельштаму это было бы даже еще большей неправдой, чем по отношению к Пастернаку, объяснявшему, что он не мог быть другом Мейерхольда, потому что не был для этого «достаточно советским человеком».

Е.С. Булгакова: «Михаил Афанасьевич говорил, что хочет написать или пьесу, или роман “Пречистенка”, чтобы вывести эту старую Москву, которая его так раздражает».

* * *

Недавно мне случилось прочесть солидную литературоведческую работу, предлагающую всю русскую литературу советского периода рассматривать как единый текст:

«Представим себе: мы в необозримой бесконечности. Идет ХХI век. Наконец позади весь ХХ век, со всеми своими катаклизмами – войнами, революциями, коллективизациями, массовыми террорами, голодами, житейскими волнениями и страстями… Из “бесконечной дали”, где мы находимся,.. не видно, чем отличается, скажем, Маяковский от Мандельштама.. Кто это написал: “Мы живем, под собою не чуя страны…”, “Я хочу быть понят моей страной…”, “Моя страна со мною говорила…” и “Когда такие люди в стране в советской есть”? Об одной и той же стране ведь идет речь, об одних и тех же людях!..

А это предчувствие гибели поэтами:

… я

     уже

          сгнию,

                   умерший под забором,

рядом

         с десятком

                         моих коллег.

 

И такое:

 

Вот и жизнь пройдет,

          Как прошли Азорские

Острова.

 

Или:

 

Я должен жить, хотя я дважды умер…

Да, я лежу в земле, губами шевеля…

 

Или о гибели поэзии:

 

                   …умри, мой стих,

                   умри, как рядовой,

       как безымянные

               на штурме мерли  наши!

Или еще, о “крупных оптовых смертях” ХХ века:

Миллионы убитых задешево

Протоптали тропу в пустоте…

Все эти различные “Стихи о неизвестном солдате” взяты из каких-нибудь “Воронежских тетрадей” того или другого поэта, в комнате которого дежурят “страх и муза в свой черед” (А. Ахматова). Предощущение смерти сближает».

(Игорь Кондаков. «Где ангелы реют». Русская литература ХХ века. Единый текст. Вопросы литературы, № 5, 2000)

Первая мысль: это, конечно, ирония. Что-то вроде знаменитой иронической фантазии Давида Самойлова:

В третьем тысячелетье

Автор повести

О позднем Предхиросимье

Позволит себе для спрессовки сюжета

Небольшие сдвиги во времени –

Лет на сто или на двести.

В его повести

Пушкин

Поедет во дворец

В серебристом автомобиле

С крепостным шофером Савельичем.

За креслом Петра Великого

Будет стоять

Седой арап Ганнибал –

Негатив постаревшего Пушкина.

Царь в лиловом кафтане

С брызнувшим из рукава

Голландским кружевом

Примет поэта, чтобы дать направление

Образу бунтовщика Пугачева.

Он предложит Пушкину

Виски с содовой,

И тот не откажется…

Что же ты, мин херц? –

Скажет царь,

Пяля рыжий зрачок

И подергивая левой щекой.

– Вот мое последнее творение,

Государь, –

И Пушкин протянет Петру

Стихи, начинающиеся словами

«На берегу пустынных волн…»

Скажет царь,

Пробежав начало,

– Пишешь недурно,

Ведешь себя дурно. –

И, снова прицелив в поэта рыжий зрачок,

Добавит: – Ужо тебе!

Ирония поэта грустна. Да и как не грустить, размышляя о том, что «если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы».

Но автор труда о едином тексте русской литературы ХХ века грустить по этому поводу не собирается.

Впрочем, как тут же выясняется из текста его статьи, он не собирается и иронизировать. Все, что он провозглашает в процитированном мною отрывке, оказывается, следует понимать самым серьезным образом. Буквально:

«Вообще, какие-либо определенные разделения в русской литературе ХХ века не очень-то получаются, если смотреть из нашей “бесконечной дали”. И даже по поводу спорной строки “опального поэта” (а какой у нас поэт, если, конечно, он был Поэтом, не был в опале?) мы не имеем сколько-нибудь определенного ответа. То ли эту знаменитую строку надо читать с победоносным пафосом:

И на земле, что избежит тленья,

Будет будить разум и жизнь Сталин,

то ли, наоборот, с трагическим надрывом и обличением (на чем настаивала, и слишком настойчиво для истины, Н. Я. Мандельштам):

Будет губить разум и жизнь Сталин.

Впрочем, мы и не можем толком рассудить, что правильнее: “будить” или “губить”. Каждое по-своему верно: кого-то имярек разбудил, а кого-то – губил и загубил…»

(Там же)

Вот оно, оказывается, как! Не только из какой-то там «космической дали», но даже из нынешней нашей, не такой уж, в сущности, далекой, мы тоже не можем «толком рассудить», что на самом деле правильнее – «будить» или «губить»:

В.В. Маяковский: «Мне больше всего понравилась трещина…»

«…и будил, губя, и губил, будя; будил и губил одновременного или попеременно, одно неотличимо от другого, поэт колебался в своем выборе слов и смыслов (“будил/губил”), потому что слова были созвучны (“будет/ будит”), а смыслы двоились и сливались в едином смысловом пространстве, где пробуждение равносильно гибели, а смерть является пробуждением от кошмара действительности. И добровольный уход, как у Маяковского, и насильственная гибель, как у Мандельштама.

С нашей высоты мы не отличаем, например, Платонова от Фадеева, что бы нам ни говорили об их весьма несхожих взаимоотношениях с “отцом народов”. Какое кому дело сегодня, кто из двух писателей был генеральным секретарем Союза советских писателей, хотя писал гораздо меньше, чем самому хотелось, а кто – остался без средств к существованию и под запретом писательства, хотя все время продолжал писать. Здесь виновата личная судьба, а не история. В сущности же, и “Разгром” и “Чевенгур” написаны об одном и том же – о победе социализма в одном отдельно взятом отряде мечтателей и гибели этого отряда в незавершенном походе».

(Там же)

Я бы не стал так подробно останавливаться на этих рассуждениях доктора философских наук (каковым оказался автор цитируемого труда), если бы такой подход не отражал – в сгущенной, отчасти даже пародийной форме – весьма распространенную, можно даже сказать всеобщую точку зрения. Если не на всю русскую литературу ХХ века, то, во всяком случае, на поэзию позднего Мандельштама.

Даже Александр Кушнер (я говорю «даже», потому что не стиховед и не философ, поэт все-таки) – все стихи Мандельштама 30-х годов, в сущности, ведь тоже рассматривает как некий единый текст.

Отчасти я этого уже касался, приводя его рассуждение о стихотворении Мандельштама «Если б меня наши враги взяли…» Но сейчас, в связи с поразившей меня теорией единого текста (не столько даже теорией, сколько вытекающей из этой теории практикой), есть смысл к этому его рассуждению вернуться снова.

Процитировав последнюю треть стихотворения и заключающие его финальные строки («И по земле, что избежит тленья, Будет будить разум и жизнь – Сталин»), непосредственно вслед за этой концовкой стихотворения, что называется, впритык к ней, Кушнер восклицает:

«После этого попробуйте Мандельштама “оторвать от века”. Он сказал, что из этого выйдет: “Ручаюсь вам, себе свернете шею!”»

Давид Самойлов: «В третьем тысячелетье автор повести о позднем Предхиросимье…»

По прямому смыслу этого «монтажного стыка» получается, что без риска свернуть себе шею Мандельштама нельзя (как ни старайся, все равно не удастся; да он и сам этого не позволит!) оторвать от Сталина, имя и облик которого в его, Мандельштамовом, сознании тоже является символом века, можно даже сказать синонимом самого этого понятия – век.

Первая, сразу бросающаяся в глаза натяжка тут состоит в том, что стихотворение «Если б меня наши враги взяли…» написано в 37 году, а стихи, из которых вырваны строки «Попробуйте меня от века оторвать, ручаюсь вам, себе свернете шею», – в 31-м.

Мандельштам 31 года и Мандельштам 37-го – это два разных Мандельштама.

Эта мандельштамовская формула («Я человек эпохи Москвошвея»), возможно, была полемическим ответом на знаменитые строки Пастернака:

Мне все равно, какой фасон

Сужден при мне покрою платьев.

Любую быль сметут, как сон,

Поэта в ней законопатив.

Но даже если это и не так, какой-то полемический запал тут безусловно присутствует. Быть может, это – явно полемическое «Пора сказать вам…» было обращено все к тем же «пречистенцам», демонстративно игнорирующим современность, продолжающим жить так, как будто в мире (и в их жизни) ничего не случилось. А может быть, и возражение самому себе, полемический отклик на собственные строки, написанные семью годами раньше:

Нет, никогда, ничей я не был современник,

Мне не с руки почет такой.

О, как противен мне какой-то соименник –

То был не я, то был другой.

(1924)

Но как ни толкуй эти строки из мандельштамовского стихотворения 31 года, одно несомненно: они несут в себе совсем не тот смысл, который в них вкладывает (пытается вложить) Александр Кушнер. Лучше даже сказать – совсем не тот, какой он им приписывает.

Пора вам знать, я тоже                                               

                                     современник,

Я человек эпохи Москвошвея.

Смотрите, как на мне                

            топорщится пиджак,

Как я ступать и говорить умею!

Попробуйте меня от века                                                 

                                     оторвать! –

Ручаюсь вам, себе свернете шею!

Смысл этих строк в том, что поэт всеми порами, каждой клеточкой своего существа ощущает: вся жизнь перепахана до корней, к старому возврата больше нет.

 

Когда подумаешь, чем связан

                                         с миром,

То сам себе не веришь: ерунда!

Полночный ключик от чужой квартиры,

Да гривенник серебряный в кармане,

Да целлулоид фильмы воровской.

Да, к прежней жизни возврата нет и быть не может. Но он и не хочет этого возврата:

«”Ничего, ничего я там не оставил”, – страстно восклицал он.

Он признавал только настоящее. Прошлого для него не существовало. Возвращаться некуда. “Завели к бросили”, – вот дословное резюме его речи о нашей современности, то есть о пресловутой “советской действительности”».

(Эмма Герштейн. Мемуары. Санкт-Петербург, 1998. С. 18)

Этот рассказ Эммы Григорьевны я уже приводил. Но – без последней фразы, которую приберегал для уяснения сокровенного смысла как раз вот этих самых мандельштамовских строк:

Я человек эпохи Москвошвея.

Смотрите, как на мне

топорщится пиджак…

И т. д.

Сводить стихи Мандельштама 31 года и его же стихи, написанные в 37-м, в некий единый текст – по меньшей мере некорректно.

Но на самом деле Кушнер этим своим «монтажным стыком» совершил нечто большее. Он включил эти мандельштамовские строки в единый текст советской поэзии начала 30-х годов, где слово «век» и в самом деле было синонимом таких понятий, как «революция», «советская власть», ну и конечно – «Сталин».

А век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой…

Оглянешься – а вокруг враги;

Руки протянешь – и нет друзей;

Но если он скажет: «Солги», – солги.

Но если он скажет: «Убей», – убей.

(Эдуард Багрицкий)

Для Багрицкого эти страшноватые приметы века прямо персонифицировались в облике Сталина:

Я тоже почувствовал тяжкий                                         

                                                груз

Опущенной на плечо руки.

Подстриженный по-солдатски ус

Касался тоже моей щеки.

У Мандельштама это было совсем не так. «Век» для него – не псевдоним. Когда он говорит: «Попробуйте меня от века оторвать, ручаюсь вам, себе свернете шею!» – это вовсе не значит: «Попробуйте оторвать меня от Советского государства!» Скорее это – спор с государством, не признающим за ним права считать себя «современником», сыном века.

Что же касается понятия «век» как категории социальной, а не просто календарной, то с этим «веком» у Мандельштама отношения были совсем не те, что у Багрицкого.

Лирический герой Багрицкого ПРИНИМАЕТ неизбежность предлагаемых ему «веком» условий игры. Что говорить!  Лгать  и  убивать  ему  не  хочется.  Но  ЕСЛИ  ОН  СКАЖЕТ! – ничего не поделаешь, придется. У него нет другого выбора.

Багрицкий, конечно, пошел гораздо дальше Пастернака. Тот тоже хотел быть «со всеми сообща и заодно с правопорядком». Но он надеялся, что всё еще, может быть, как-нибудь обойдется, период «мятежей и казней», омрачивших начало нового царствования, сменится другим, более мирным и благостным, и лгать, и убивать, глядишь, не придется.

Этим его надеждам, как мы знаем, не суждено было сбыться.

«Как-то днем приехала машина. Из нее вышел человек, собиравший подписи писателей с выражением одобрения смертного приговора военным “преступникам” – Тухачевскому, Якиру, Эйдеману. Первый раз я увидела Борю рассвирепевшим. Он чуть не с кулаками набросился на приехавшего, хотя тот ни в чем не был виноват, и кричал: “Чтобы подписать, надо этих лиц знать и знать, что они сделали. Мне же о них ничего не известно, я им жизни не давал и не имею права ее отнимать. Жизнью людей должно распоряжаться государство, а не частные граждане. Товарищ, это не контрамарки в театр подписывать, я ни за что не подпишу!” Я была в ужасе и умоляла его подписать ради нашего ребенка. Но он мне сказал: “Ребенок, который родится не от меня, а от человека с иными взглядами, мне не нужен, пусть гибнет”.

Тогда я удивилась его жестокости, но пришлось, как всегда в таких случаях, ему подчиниться…

Слухи об этом происшествии распространились. Борю вызвал тогдашний председатель Союза писателей Ставский. Что говорил ему Ставский – я не знаю, но Боря вернулся от него успокоенный и сказал, что может продолжать нести голову высоко и у него как гора с плеч свалилась. Несколько раз к нему приходил Павленко, он убеждал Борю, называл его христосиком, просил опомниться и подписать…

На другое утро, открыв газету, мы увидели его подпись среди других писателей! Возмущению Бори не было предела. Он тут же оделся и отправился в Союз писателей. Я не хотела отпускать его, предчувствуя большой скандал, но он уговорил меня остаться. По его словам, все страшное было уже позади, и он надеялся скоро вернуться на дачу. Приехав из Москвы в Переделкино, он рассказал мне о разговоре со Ставским. Боря заявил, что ожидал всего, но таких подлогов он в жизни не видел, его просто убили, поставив его подпись.

На самом деле его этим спасли. Ставский сказал ему, что это редакционная ошибка. Боря стал требовать опровержения, но его, конечно, не напечатали».

(Борис Пастернак: второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак // З.Н. Пастернак. Воспоминания. М., 1993. С. 295, 296.)

 

З.Н. Пастернак: «Я была в ужасе и умоляла его подписать…»

Багрицкий до 37 года, слава Б-гу, не дожил, и гадать о том, как он повел бы себя в такой ситуации, не хочется. Но из процитированного выше знаменитого его четверостишия ясно видно, что никаких иллюзий на этот счет (в отличие от Пастернака) у него не было: заставят лгать, заставят убивать, и – ничего не поделаешь! – придется подчиниться.

Разница между Пастернаком и Багрицким, конечно, велика. В отличие от Багрицкого Пастернак никогда не ощущал себя советским поэтом. Даже – советским человеком. Объясняя причины своей размолвки с ЛЕФом, признался, что ЛЕФ всегда угнетал его «своей избыточной советскостью». Так вот прямо и написал!

Цитируя стихотворение Вольфа Эрлиха, в котором тот «вынес за одни скобки» стансы Пастернака («Столетье с лишним, не вчера…») и мандельштамовское «Мне на плечи кидается век-волкодав…», я упирал на не замеченную автором огромную разницу между ними. Справедливости ради надо, однако, сказать, что у молодого советского поэта были немалые основания считать оба эти стихотворения лирическим самовыражением двух «контриков». (Именно так это тогда воспринималось и называлось.)

«А.Н. Толстой рассказывал, что он был на каком-то юбилейном чествовании ГПУ:

– Было много народу и десяток поэтов со сцены читали дифирамбы сему учреждению. Уже после них стал читать свои стихи Пастернак, это было совсем другое кушанье: говорил стихами, как каторжна работа этих людей и самое учреждение. В зале прошел озноб, улыбки смылись. Пастернака ночью арестуют, уедет в тартарары, исчезнет, как тогда исчезали многие…

Разошлись в смущении и флюгерном настроении. Никаких немедленных кар для Пастернака не последовало, но он был все время под ударом, в любую ночь его могли арестовать, он хорошо это понимал и говорил мне об этом, он не принял революции, такой, какая произошла, и кругом это чувствовали, чувствовали и на верхах…»

(Вл. Крымов. А.Н. Толстой без ретуши. Мосты. Кн. 7. 1961. С. 370)

Лазарь Флейшман, приведя в своей монографии о Пастернаке это свидетельство, замечает, что, «хотя нам неизвестны стихи Пастернака о ГПУ и сомнительно, чтобы поэт таковые сочинял», рассказ этот «несомненно психологически и фактически в своей основе точен».

И – продолжает:

«Но острота описанной ситуации не оставляет, а наоборот, усиливается при предположении, что на торжественном вечере ГПУ Пастернак прочел стихотворение “Столетье с лишним – не вчера”, вошедшее в сборник “Второе рождение”. Стихотворение это принадлежит к наиболее откровенным лирическим исповедям поэта. За одически-панегирической и исторически-“оптимистической” поверхностью в нем мерцает жуткая изнанка реальности».

(Лазарь Флейшман. Борис Пастернак в двадцатые годы. Петербург, 2003. С. 350)

Это верно. Изнанка действительно мерцает. И Пастернака за такие стихи вполне могли арестовать – не тогда, так позже, когда на смену «вегетарианским временам» (выражение Ахматовой) пришли другие.

Арестовали же Наума Коржавина, инкриминируя ему – среди прочих – и такое его стихотворение:

Я все на свете видел наизнанку

И путался в московских тупиках.

А между тем стояло на Лубянке

Готическое здание Чека.

 

Оно стояло и на мир смотрело,

Храня свои суровые черты.

О, сколько в нем подписано расстрелов

Во имя человеческой мечты…

 

И в наших днях, лавирующих, веских,

Петляющих, – где вера нелегка,

Оно осталось полюсом советским –

Готическое здание Чека.

И если с ног прошедшего останки

Меня сшибут, – то на одних руках

Я приползу на красную Лубянку

И отыщу там здание Чека.

Несомненный «одически-панегирический и исторически-оптимистический» пафос стихотворения (куда более панегирический и оптимистический, чем у Пастернака) – не помог.

Знак (плюс или минус, приятие или неприятие) тут был совершенно не важен. Запретными были не чувства поэта, какими бы они ни были, а само прикосновение к опасной теме. «Тут был рубеж запретной зоны», как позже скажет об этом Твардовский.

Нет, воспевать «готическое здание», вообще-то, было можно. Но – не по-интеллигентски (мол, убивать, конечно, нехорошо, но во имя светлого будущего, к которому мы все идем, придется пройти и через это), а – по-свойски, «по-пролетарски».

Например, вот так:

Мы отстаиваем дело,

Созданное Ильичем.

Мы, бойцы

                    Наркомвнудела,

Вражьи головы сечем.

(Вас. Лебедев-Кумач)

Н. Коржавин: «Я всё на свете видел наизнанку…»

Сечь вражьи головы предлагалось лихо и весело, без всяких этих интеллигентских штучек. Карающий меч революции ни в каких оправданиях не нуждался. Вологодский конвой шуток не понимал.

Кто знает, проживи Багрицкий чуть дольше, может быть, и его бы тоже замели. И на допросах вменяли бы ему в вину те самые – тоже вроде «одически-панегирические и исторически-оптимистические» – строки:

Но если он скажет: «Солги», – солги.

Но если он скажет: «Убей», – убей.

Посадили же во время войны, в эвакуации, его вдову Лидию Густавовну. Уж не знаю, что ей там шили, – шпионаж или подготовку террористического акта, или еще что-нибудь в том же роде.

С ней там, кстати, произошел такой забавный случай.

Дело было в Караганде. И надо же было так случиться, что здание местного отделения НКВД располагалось на улице Багрицкого. И следователь, допрашивавший Лидию Густововну, спросил:

– Скажите, а тот Багрицкий, именем которого наша улица названа, он вам не родственник?

Лидия Густавовна сухо ответила, что это ее муж.

Не знаю, поверил он ей или не поверил. Хотя он ведь легко мог это установить по материалам следственного дела. Как бы то ни было, этим ее ответом он удовлетворился вполне и больше к этой скользкой теме не возвращался ни разу.

Всё это я к тому, что с Багрицким Пастернака, пожалуй, скорее можно было бы «вынести за одним скобки», чем с Мандельштамом. (Я имею в виду, конечно, только «ТБС» и «Столетье с лишним – не вчера».) При всей разнице отношения каждого из них к «мерцающей» в их стихах жуткой реальности оба они озабочены тем, что будут замараны соучастием (вольным или невольным) в гибели других.

Мандельштам в отличие от них ясно понимал, что дело идет о его собственной гибели. Это ЕМУ на плечи кидается «век-волкодав». Это ЕГО костям предстоит хрустеть на кровавом колесе в пыточном застенке.

И уж во всяком случае, быть «заодно» с таким «правопорядком», при котором приходится если и не лгать и не убивать самому, так одобрять ложь и убийство, он не хотел:

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей.

В переводе на язык презренной прозы это ведь значит: нет, уж лучше сошлите меня в Сибирь!

В 31 году, когда были написаны эти строки, он еще мог надеяться на такой, сравнительно мягкий вариант расправы с инакомыслящими.

А он ведь – не просто инакомыслящий. Он это свое «инакомыслие» готов отстаивать «с оружием в руках». Он ощущает и осознает себя в полном смысле этого слова бойцом – бойцом сопротивления, честно заслужившим последнюю, посмертную воинскую почесть:

Чур! Не просить, не жаловаться, цыц!

Не хныкать!

             Для того ли разночинцы

Рассохлые топтали сапоги,

                             чтоб я теперь их предал?

Мы умрем, как пехотинцы,

Но не прославим

          ни хищи, ни поденщины,

                                              ни лжи.

Есть у нас паутинка шотландского старого                                                        

                                                            пледа,

Ты меня им укроешь, как флагом военным,                                                  

                                                когда я умру.

(Май – 4 июня 1931)

Эти строки, кстати, – из того самого стихотворения, в котором он называет себя человеком «эпохи Москвошвея», которого никому, никогда, ни при каких обстоятельствах не удастся «оторвать от века».

Но – как уже было сказано – все это было еще до катастрофы.

* * *

«Ода» и примыкающие к ней стихи («Будет будить разум и жизнь Сталин» и т.п.) катастрофой не были.

Настоящая катастрофа настигла его, когда он – к счастью, не навсегда! – действительно утратил сознание своей правоты.

В одной из своих статей о Мандельштаме Э.Г. Герштейн заметила, что после стихотворения про кремлевского горца «Сталин как творческая тема больше не существовал для Мандельштама. Она была исчерпана эпиграммой “Мы живем, под собою не чуя страны…” Осталась тема личной зависимости от Сталина, разработанная в разных ракурсах».

(Эмма Герштейн. Поэт поэту – брат. Знамя, № 10, 1999. С. 156)

 

Э. Багрицкий: «Но если он скажет: “Солги!” – солги. Но если он скажет: “Убей!” – убей».

Если бы это было так!

То-то и горе, что в какой-то момент тема «личной зависимости от Сталина» слилась в его сознании с темой его кровной связи с веком. Понятия «век» (от которого его пытаются оторвать) и «советское государство» слились для него в единое целое, в нерасторжимое единство. Совсем как у Багрицкого. И совсем как у Багрицкого, синонимом, символом века стал для него Сталин:

Средь народного шума и спеха

На вокзалах и площадях

Смотрит века могучая веха

И бровей начинается взмах.

Я узнал, он узнал, ты узнала –

А теперь куда хочешь влеки:

В говорливые дебри вокзала,

В ожиданье у мощной реки.

 

Далеко теперь та стоянка,

Тот с водой кипяченой бак –

На цепочке кружка-жестянка

И глаза застилавший мрак.

 

Шла пермяцкого говора сила,

Пассажирская шла борьба,

И ласкала меня и сверлила

От стены этих глаз журьба.

 

Много скрыто дел предстоящих

В наших летчиках и жнецах,

И в товарищах реках и чащах,

И в товарищах городах.

 

Не припомнить того, что было –

Губы жарки, слова черствы –

Занавеску белую било,

Несся шум железной листвы.

 

А на деле-то было тихо –

Только шел пароход по реке,

Да за кедром цвела гречиха,

Рыба шла на речном говорке.

 

И к нему – в его сердцевину –

Я без пропуска  в Кремль вошел,

Разорвав расстояний холстину,

Головою повинной тяжел.

Как ни относись к этим стихам, как ни воспринимай их, одно несомненно. Как небо от земли отличаются они от тех, казенно-прославляющих рифмованных строк, которые Мандельштам так трудно выдавливал из себя, завидуя Асееву, который, в отличие от него, был – «мастер».

На этот раз стихи вышли совсем другие: обжигающие искренностью, несомненностью выраженного в них чувства.

Иначе быть не могло. Тут достаточно было сделать только первый шаг. Дальше уже все дороги вели в Рим.

Тропинка, которая привела в этот «Рим» Мандельштама, впоследствии превратилась в торную дорогу, в хорошо наезженную колею. След, оставшийся после его блужданий во мраке, превратился в схему, ставшую одним из стандартов, одним из непременных нормативов ортодоксального советского искусства.

В окончательном своем виде схема эта обрела такой вид.

Интеллигент старой формации, один из тех, кто создает подлинные духовные ценности, радостно принимает советскую власть. Ученики его – жалкие эпигоны, творческие импотенты, «тепличные юноши», третирующие новую власть, – с недоумением от него отворачиваются. Он одинок. Но – прав.

В фильме «Депутат Балтики» это единение духа творчества с советской властью символизировал ученый-естественник профессор Полежаев.

В популярном романе В. Каверина «Исполнение желаний» – ученый-историк академик Бауэр.

То, что у Мандельштама было туманным намеком, нуждающимся в расшифровке, здесь обрело уже вполне завершенный характер развернутой, во всех деталях продуманной концепции. Как сказано в известном стихотворении Боратынского:

Сначала мысль воплощена

В поэму сжатую поэта,

Как дева юная, темна

Для невнимательного света;

Потом, осмелившись, она

Уже увертлива, речиста,

Со всех сторон своих видна,

Как искушенная жена

В свободной прозе романиста.

Итак, если мы хотим, чтобы интересующая нас мысль стала нам «со всех сторон своих видна», есть прямой смысл рассмотреть ее в том окончательном, развернутом виде, какой она обрела «в свободной прозе романиста».

Академик Бауэр незадолго до смерти читает студентам свою последнюю лекцию. Он говорит:

«Есть разные отношения к науке, есть отношение семейное, переходящее из поколения в поколение, годами живущее в академических квартирах на Васильевском острове, и есть другое отношение – жизненное, практическое, революционное… И вот я хочу предостеречь… Это для молодежи имеет особенное значение. Не берите пример с ученых, перепутавших науку со своей карьерой, со своей семьей, со своей квартирой… Помните о совести научной, о честности в науке, без которой никому не дано вздохнуть чистым воздухом вершин человеческой жизни… И еще одно. За долгие годы работы я собрал много книг, много редких рукописей, среди которых найдутся, пожалуй, и единственные экземпляры. Это все я отдаю вам. Университету или публичной библиотеке, пускай уж там рассудят, – но, вам, которые придут на наше место в науке…»

Уже в этой прекрасной речи есть одна еле заметная подтасовка. Получается так, как будто отношение к науке, переходящее из поколения в поколение, обязательно чревато опасностью перепутать науку с квартирой, со своей квартирой.

Практически речь Бауэра означает: через голову старых интеллигентов, где интеллигентность передавалась из поколения в поколение, – новым, законным наследникам, студентам «от сохи» и «от станка» передаю я свой светильник!

Основные события романа разворачивают эту альтернативу в сюжет. Есть два пути: либо украсть ценные рукописи из архива своего учителя и бежать в Париж, либо – с советской властью. Третьего не дано! Финальная фраза романа звучит так:

«Холодный дом. Жильцы выехали… Имущество – вещи и мысли – поручено государству. Другие наследники – не по крови – въедут в этот дом, оботрут пыль, прочитают книги».

Туманная мысль поэта обрела здесь предельную ясность. Не только книги, но и мысли (заметьте!) – все духовное имущество хозяина дома поручено государству.

Монополия государства на мысль, на всю духовную жизнь общества получает высшее оправдание.

(Опубликовано в №148, август 2004)

130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама

130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама

14 (2) января 2021 г. исполняется 130 лет со дня рождения выдающегося русского поэта ХХ столетия Осипа Мандельштама.

У Осипа Мандельштама и по матери, и по отцу литвакские корни. Исторические документы свидетельствуют, что предки Мандельштама со стороны отца поселились в городке Жагаре (Северная Литва) в начале 18 века.

Отец поэта – Хацкель – Эмилий Мандельштам, был купцом первой гильдии, что давало ему право жить вне черты оседлости, несмотря на еврейское происхождение, занимался производством перчаток. Он самостоятельно изучал немецкий язык, увлекался германской литературой и философией, в юности жил в Берлине. Мать — Флора Вербловская — занималась музыкой. Именно она привила мальчику любовь к музыке.

После женитьбы Флора и Эмилий Мандельштамы жили в Варшаве, там же 14 января (по старому стилю 2) 1891 г. родился будущий поэт.

В 1897 году семья переехала в Петербург. Родители хотели дать детям хорошее образование и познакомить их с культурной жизнью Северной столицы, поэтому Мандельштамы жили между Петербургом и Павловском. Со старшим сыном Осипом занимались гувернантки, он с раннего детства учил иностранные языки.

В 1900–1907 годах Осип Мандельштам учился в Тенишевском коммерческом училище — одной из лучших столичных школ. Здесь использовали новейшие методики преподавания, ученики издавали журнал, давали концерты, ставили спектакли. В училище Осип Мандельштам увлекся театром, музыкой и написал свои первые стихи. Родители не одобряли поэтических опытов сына, но его поддерживал директор и преподаватель словесности, поэт-символист Владимир Гиппиус.

После окончания училища Мандельштам уехал за границу. Он слушал лекции в Сорбонне. В Париже будущий поэт познакомился с Николаем Гумилевым — позже они стали близкими друзьями. Мандельштам увлекался французской поэзией, изучал романскую филологию в Гейдельбергском университете Германии, путешествовал по Италии и Швейцарии.

Иногда Мандельштам приезжал в Петербург, где знакомился с русскими поэтами, посещал литературные лекции в «Башне» у Вячеслава Иванова и в 1910 году впервые напечатал свои стихотворения в журнале «Аполлон».

В 1911 году молодой поэт поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета. В тот же год он присоединился к «Цеху поэтов» Николая Гумилева. В литературную группу входили Сергей Городецкий, Анна Ахматова, Михаил Кузмин. Осип Мандельштам публиковал в петербургских изданиях стихи, литературные статьи, выступал со своими произведениями на сцене. Особенно часто — в кабаре «Бродячая собака».

В 1913 году вышел первый сборник стихотворений молодого поэта — книга «Камень». Его брат, Евгений Мандельштам, позже вспоминал: «Издание «Камня» было «семейным» — деньги на выпуск книжки дал отец. Тираж — всего 600 экземпляров. <…> После долгого раздумья мы сдали весь тираж на комиссию в большой книжный магазин Попова-Ясного. <…> Время от времени брат посылал меня узнавать, сколько продано экземпляров, и когда я сообщил, что раскуплено уже 42 книжки, дома это было воспринято как праздник. По масштабам того времени в условиях книжного рынка это звучало как первое признание поэта читателями».

Перед революцией Осип Мандельштам несколько раз гостил у Максимилиана Волошина в Крыму. Там он познакомился с Анастасией и Мариной Цветаевыми. Между Мариной Цветаевой и Мандельштамом вспыхнул короткий, но бурный роман, по окончании которого разочарованный в любви поэт даже собирался уйти в монастырь.

Прозаик, переводчик, литературовед

После октябрьского переворота Мандельштам некоторое время служил в Петербурге, а потом переехал в Москву. Однако голод вынудил его покинуть и этот город. Поэт постоянно переезжал — Крым, Тифлис. В Киеве он познакомился с будущей женой — Надеждой Хазиной. В 1920 году они вместе вернулись в Петербург, а спустя еще два года — поженились.

В 1922 году вышла вторая книга стихов Осипа Мандельштама «Tristia» с посвящением Надежде Хазиной. В сборник вошли произведения, которые поэт написал в годы Первой мировой войны и во время революционного переворота. А еще спустя год была опубликована «Вторая книга».

В 1925 году Мандельштаму стали отказывать в печати стихов. В следующие пять лет он почти ушел от поэзии. В эти годы Осип Мандельштам выпустил много литературоведческих статей, автобиографическую повесть «Шум времени», книгу прозы «Египетская марка», произведения для детей — «Примус», «Шары», «Два трамвая». Он много переводил — Франческо Петрарку и Огюста Барбье, Рене Шикеле и Иосифа Гришашвили, Макса Бартеля и Жана Расина. Это давало молодой семье хоть какой-то доход. Итальянский язык Осип Мандельштам изучал самостоятельно. Он прочитал оригинальный текст «Божественной комедии» и написал эссе «Разговор о Данте».

В 1933 году в ленинградском журнале «Звезда» вышло «Путешествие в Армению» Мандельштама. Он позволил себе и откровенные, порой резкие описания молодой Советской республики и колкости в адрес известных «общественников». Вскоре вышли разгромные критические статьи — в «Литературной газете» и «Правде».

«Очень резкое сочинение»

Осенью того же года появилось одно из самых известных сегодня стихотворений Мандельштама — «Мы живем, под собою не чуя страны…». Он прочитал его примерно пятнадцати знакомым. Борису Пастернаку принадлежат слова: «То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но факт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия».

Поэт уничтожил бумажные записи этого стихотворения, а его жена и друг семьи Эмма Герштейн выучили его наизусть. Герштейн позже вспоминала: «Утром неожиданно ко мне пришла Надя [Мандельштам], можно сказать влетела. Она заговорила отрывисто. «Ося написал очень резкое сочинение. Его нельзя записать. Никто, кроме меня, его не знает. Нужно, чтобы еще кто-нибудь его запомнил. Это будете вы. Мы умрем, а вы передадите его потом людям».

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, кует за указом указ:

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.

 Осип Мандельштам

На Мандельштама донесли. Сначала его выслали в Чердынь-на-Каме. Позже — благодаря заступничеству Николая Бухарина и некоторых поэтов — Мандельштам с женой смогли переехать в Воронеж. Здесь он работал в журналах, газетах, театрах, писал стихи. Позже они были опубликованы в сборниках «Воронежские тетради». Заработанных денег катастрофически не хватало, но друзья и родственники поддерживали семью.

Когда срок ссылки закончился, и Мандельштамы переехали в Калинин, поэта вновь арестовали. Его приговорили к пяти годам лагерей за контрреволюционную деятельность и отправили этапом на Дальний Восток. В 1938 году Осип Мандельштам умер, по одной из версий, в больничном лагерном бараке недалеко от Владивостока. Причина его смерти и место захоронения доподлинно неизвестны.

Произведения Осипа Мандельштама были запрещены в СССР еще 20 лет. После смерти Сталина поэта реабилитировали по одному из дел, а в 1987 году — по второму. Его стихи, прозу, мемуары сохранила Надежда Мандельштам. Что-то она возила с собой в «рукописном чемодане», что-то держала только в памяти. В 1970–80-х годах Надежда Мандельштам опубликовала несколько книг-воспоминаний о поэте.

Интересные факты:

При рождении Мандельштам был назвал Иосифом (в польском варианте Юзеф) и только позже он решил изменить свое имя на – Осип.

Желая ознакомиться с творчеством Данте в оригинале, Осип Мандельштам выучил ради этого итальянский язык.

В Гражданскую войну скитался с женой по России, Украине, Грузии; был арестован белогвардейцами в Крыму. Имел возможность бежать с белыми в Турцию из Крыма, но, подобно Волошину, предпочёл остаться в Советской России. В Грузии был арестован меньшевистским правительством как белогвардеец, освобождён по личному указанию Бении Чхиквишвили (русский революционер грузинского происхождения, социал-демократ, грузинский политик, агроном, член Учредительного собрания Грузии (1919—1921), мэр Тифлиса (1919—1920).

Известен случай, когда прозаик дал пощечину Алексею Толстому. По словам Мандельштама, тот недобросовестно исполнял свою работу на посту председателя писательского суда.

Мандельштама переводил на немецкий один из ведущих европейских поэтов XX века Пауль Целан.

Французский философ Ален Бадью в статье «Век поэтов» причислил Мандельштама к ряду из шести поэтов, взявших на себя в XX веке ещё и функцию философов (остальные пятеро — это Малларме, Рембо, Тракль, Пессоа и Целан).[68]

В США исследованием творчества поэта занимался Кирилл Тарановский, который проводил в Гарварде семинар по поэзии Мандельштама.

Владимир Набоков называл Мандельштама «единственным поэтом Сталинской России»

Поэт, переводчик, диссидент Томас Венцлова с юных лет восхищался творчеством Мандельштама, перевел его произведения на литовский язык, был знаком с женой поэта – Надеждой.

 

13 января: 30-летие защиты свободы и независимости. Воспоминания членов Еврейской общины Литвы

13 января: 30-летие защиты свободы и независимости. Воспоминания членов Еврейской общины Литвы

На фото: Танки у здания Комитета радио- и телевещания Литвы (Автор Р. Лилейкис)

Александра Яцовските – сценограф, график, фотохудожник:

«До сих пор помню последние кадры Литовского ТВ, когда в студию ворвались советские солдаты, вещание прекратилось, наступила темнота… Чувство было отвратительное… Было ли страшно? Я чувствовала то же самое, что и все. Я не верила, что советский маразм вернется. Люди Литвы уже были другими, они почувствовали свободу, поэтому возврат был невозможен. Было уже немыслимо поддерживать действия Советского Союза, то, что они вытворяли. Для меня это было совершенно ясно. Даже после путча я говорила себе: нет, этого не может быть…»

На фото: Защитники парламента (автор Т. Дабраускас, из архива Минобороны)

Альгирдас Мальцас – глава Еврейской общины «Вильнюс – Литовский Иерусалим»:

«В те дни я был у парламента. Каждый день ходил от одного к другому объекту. Приходил днем и ночью как на дежурство. Жил в центре, поэтому ко мне домой заходили друзья погреться. Был молод… Неизгладимые воспоминания.

Утром 13 января пришел к зданию Комитета по радио- и телевещанию Литвы (ныне Радио и ТВ ЛРТ). Помню, стояли иностранные корреспонденты и снимали. На противоположной стороне улицы уже ходили вооруженные солдаты, я предупредил корреспондентов, что стоять так открыто в рядах опасно, чтобы не снимали, т.к. солдаты могут разбить аппаратуру. Они поблагодарили меня. Моя мама жила напротив Радио и ТВ Литвы. В тех домах были выбиты окна.

Было очень неприятно. Ведь с возрождением все стало меняться, мы жили с такой надеждой, морально были готовы к свободе. С приходом Горбачева в 1985 г. начались большие изменения, началось освобождение. Это произошло не сразу. Литовцы, русские, поляки, евреи были вместе, чувствовали единство. Раскол произошел позже.

Потом произошел августовский путч. Моя семья была у моря, а я думал, что же делать? Решил не ехать к ним, думаю, пусть там переждут. И правильно сделал, потому что на другой день понял, что они проиграли».

Герцас Жакас – председатель Каунасской еврейской общины:

«Прошло 30 лет, а кажется, что это было так давно… Но каждый раз, когда просматриваешь фотографии, телерепортажи, передачи о 13 января, переживания тех дней оживают.

Было ли страшно? Не помню… Да, охватывал ужас от дикой агрессии и брутальных действий. Ужас от тел под гусеницами танков и направленных дул на безоружных людей. Но страха, мне кажется, не было. Было единство, решимость и вера, что мы защитим свою свободу! Многие из нас в ту ночь с 12 на 13 января, следили как Эгле Бучелите до последней минуты в прямом эфире передавала о происходящем, о захвате здания Радио и ТВ, как только трансляция из Вильнюса прекратилась, мы бросились защищать здание Каунасского отдела ТВ и Радио и другие стратегические объекты. Было ли тогда страшно? Не помню… Мы знали, что надо действовать незамедлительно, что надо защищать свободу.

Накануне 13 января, по традиции, мы символически почтили память еврейских солдат, которые боролись за независимость Литвы в начале ХХ века. Почему их? Потому что без них не было бы и этой независимости. Потому что они в чем-то были похожи на нас – у них не было мощного оружия, экипировки, но они были полны сил, решимости и веры.

Символично, наверное, и то, что в вечерах чествования Праведников народов мира, которые ежегодно организует Каунасская еврейская община, участвуют и Виталия Кривицкене – мама Титаса Масюлиса, погибшего 13 января, защищая нашу свободу. Родители Виталии – Адомас и Броне Гецявичасы, в 1991 г. было присуждено звание Праведников народов мира. Символично, что это звание присуждено и маме Витаутаса Ландсбергиса – Оне Яблонските-Ландсбергене.

Надеюсь, что этот ген неравнодушия, мужества и гуманизма своим детям передали не только эти светлые люди, но и мы».

Юлюс Пташек – профессор медицины Рижского университета:

«У меня добрые отношения с еврейской общиной. Мы работали вместе над книгой о еврейских медиках Литвы, я руководил изданием этой книги.

Когда начались январские события, я уехал из Литвы. В дороге узнал, что мирные жители защищают здания Вильнюсской телебашни, Радио и ТВ. Конечно, было много беспокойства и тревоги».

Поздравляем победителей конкурса “Моя чудесная Ханукия”

Поздравляем победителей конкурса “Моя чудесная Ханукия”

Дорогие ребята,

В декабре у нас состоялся конкурс рисунка «Моя чудесная Ханукия». Мы очень рады, что в нем приняли участие так много мальчиков и девочек! Наша страница в facebook-е и почтовый ящик просто рухнули от такого количества классных рисунков! Спасибо огромное всем участникам конкурса! Вы все молодцы!

Итак, победителями конкурса стали:

от 4-х до 6-ти лет:

  1. Матея Шягждявичюте, 4 года
  2. Эмма Этин, 5 лет
  3. Лея Амитон, 5 лет
  4. Карина Шер, 5 лет
  5. Лиора Бавер, 6 лет
  6. Эрикас Черняускас, 6 лет
  7. Даниэль Войтехович, 6 лет

 

От 7-ми до 9-ти лет:

  1. Матас Галинис, 7 лет
  2. Русне Устилайте, 7 лет
  3. Саломея Шягждявичюте, 7 лет
  4. Уосис Рачинскас, 9 лет
  5. Доротея Шягждявичюте, 9 лет

 

От 13-ти до 16-ти лет:

  1. Линас Погозельскис, 13 лет
  2. Уне Дарге, 13 лет
  3. Атене Субачюте, 16 лет
  4. Дите Дульките, 16 лет

 

Специальный приз присуждается самому маленькому участнику нашего конкурса – Марку Свешникову (2 года) 😊

Поздравляем! Ждем вашего участия в других конкурсах!

30-летие событий 13 января. День защитников свободы

30-летие событий 13 января. День защитников свободы

Дорогие лидеры, члены и друзья Еврейской общины (литваков) Литвы,

приближается 13 января – День защитников свободы, 30-летие трагических событий 1991 года.

В этот день, в 1991 г., жителям Литвы удалось защитить и отстоять независимость страны от СССР. 11 и 12 января советские военные захватили Дом печати, здание Комитета по радио- и телевещанию Литвы (ныне Радио и ТВ ЛРТ), Вильнюсскую телебашню и ряд других стратегических объектов. При штурме телебашни погибли 14 ее защитников.

Еврейская община (литваков) Литвы организовала флешмоб для детей и юношества с символом 13 января – Незабудкой – «Что для меня значит свобода?». Полученные визуальные работы с незабудкой, а также заметки о значение свободы, написанные молодежью, будут опубликованы в аккаунтах соцсети #PiešiuLaisvę

В 8 часов утра в окнах здания ЕОЛ, объектов еврейского наследия будут зажжены свечи памяти.

Соболезнование

Соболезнование

С прискорбием сообщаем, что 9 января 2021 г. на 81-ом году жизни умерла многолетний член Еврейской общины Литвы Дора Абромсонене. Выражаем самые искренние и глубокие соболезнования родным и близким Доры.

Соболезнование

Соболезнование

Еврейская община (литваков) Литвы выражает самые искренние иглубокие соболезнования поэтессе Эляне Суодене в связи со смертью ее любимой мамы Алины Гайлюнене-Вишняускайте (1933 – 2021).

Годичный курс для студентов по еврейской истории и традиции Paideia

Годичный курс для студентов по еврейской истории и традиции Paideia

Европейский Институт Иудаики в Швеции «Пайдея» (Paideia — The European Institute for Jewish Studies in Sweden) предлагает студентам из разных стран пройти годичный курс обучения по еврейской истории и традиции.

Рабочий язык — английский.

Paideia – это абсолютно уникальное место, которое серьезно влияет на еврейскую жизнь в Европе на протяжении двух десятилетий. Сообщество выпускников Paideia насчитывает более 600 участников из 40 различных стран. Ключ к такому успеху – это сама программа и люди, которые ее создают.

Программа дает возможность получить степень магистра (MA in Jewish Civilizations) в дальнейшем.

Обращайтесь:

<OYP21-22 (1).png>

Paideia the One-Year Jewish Studies Program in Stockholm is now recruiting for the academic year 2021-2022 

SCHOLARSHIPS AVAILABLE!

For more information visit our website: www.paideia-eu.org

Got questions? Do not hesitate to contact us at: recruitment@paideia-eu.org

Agnieszka Baraszko

Recruitment Officer
(Lise Meitner fellow 2018-2019)

Paideia – The European Institute for Jewish Studies in Sweden

Box 5053, SE-102 42 Stockholm, Sweden

Phone: +46 726 666 501

Website: www.paideia-eu.org;
Facebook: www.facebook.com/paideiaFB/

 

Умер известный актер и режиссер Робер Оссейн: “Помню, как мама учила меня русскому и идишу”…

Умер известный актер и режиссер Робер Оссейн: “Помню, как мама учила меня русскому и идишу”…

В последний день 2020 г. скончался известный французский актер, режиссер и театральный деятель Робер Оссейн. Об этом сообщает Le Figaro. Оссейну было 93 года. Сообщается, что актер заразился коронавирусной инфекцией во время одной из своих предыдущих госпитализаций, а 31 декабря скончался в больнице из-за проблем, возникших с дыханием.

Робер Оссейн (Абрахам Оссейнофф) родился в Париже в 1927 году в семье музыканта и композитора азербайджанского происхождения Андре Оссейна и пианистки еврейского происхождения Анны Минковской, родившейся в Бессарабии. Мать учила мальчика с детства говорить по-русски и на идиш.

«Помню своих близких. Помню, как мама учила меня русскому и идишу. Помню даже запах вкуснейшего украинского борща, который готовила мама. Помню уроки своего отца, который учил, что нужно иметь богатую душу и не стоит в жизни привыкать ни к чему. Он был прав», — рассказывал Оссейн в одном из интервью в ноябре 2020 года.

На счету актера — более 100 ролей в фильмах. Дебют Оссейна в кино состоялся в 1954 году в фильме «Набережная блондинок». Российскому зрителю он наиболее известен как исполнитель роли графа Жоффрея де Пейрака в киносаге об Анжелике.

Он также исполнил роль комиссара Розена в фильме «Профессионал», где его партнером был Жан-Поль Бельмондо. Оссейн сотрудничал с такими крупными режиссерами своей эпохи, как Клод Лелуш, снимался вместе с Бриджит Бардо, Софи Лорен, Софи Марсо. Последний фильм с участием Оссейна вышел во Франции в 2019 году (Le Fruit de l’espoir).

Французский зритель также высоко ценил многочисленные работы Робера Оссейна в театре, где он исполнял роли в пьесах Шекспира, Гарсиа Лорки, произведениях Горького. С 2000 по 2008 год актер был художественным руководителем театра Мариньи на Елисейских полях. Робер Оссейн написал две книги мемуаров — «Слепой часовой» и «Кочевники без племён». Один из 4-х сыновей актера – Николя, стал раввином в Страсбурге.

Глава Совета раввинов Европы: “Современная Европа не обеспечивает еврейским общинам гарантии того, что они смогут вести привычный для них образ жизни”

Глава Совета раввинов Европы: “Современная Европа не обеспечивает еврейским общинам гарантии того, что они смогут вести привычный для них образ жизни”

Президент Совета раввинов Европы Пинхас Гольдшмидт 31 декабря заявил, что современная Европа не обеспечивает еврейским общинам гарантии того, что они смогут вести привычный для них образ жизни, пояснив, что имеет в виду, в частности, запрет шхиты в Бельгии.

«Европейские лидеры говорят нам, что они хотят, чтобы еврейские общины жили и преуспевали в Европе, но они не обеспечивают гарантии нашему образу жизни. – Европе необходимо задуматься о том, каким континентом она хочет быть. Если такие ценности, как свобода религии, являются неотъемлемой частью европейских ценностей, то нынешняя система явно не отражает этого и нуждается в пересмотре. И сейчас мы снова сталкиваемся с ситуацией, когда, не спрашивая еврейскую общину, вводится запрет, последствия которого будут долгими и разрушительными», – подчеркнул Гольдшмидт.

В 2017 году два основных бельгийских региона — Фландрия и Валлония приняли законы о запрете шхиты и халяльного убоя скота под предлогом защиты прав животных от жестокого обращения. В декабре 2020 года Европейский суд, являющийся высшей судебной инстанцией Европейского союза, признал законность этих решений.

Поздравляем с Новым Годом Диту Зупавичене-Шперлингене

Поздравляем с Новым Годом Диту Зупавичене-Шперлингене

Еврейская община (литваков) Литвы поздравляет Диту Зупавичене-Шперлингене с Новым годом!

Дита Зупавичене-Шперлингене настоящая легенда: сильный характер и стойкость помогли ей пережить ад Каунасского гетто и нацистского концлагеря Штутгоф. Несмотря на свой возраст – 98 лет (!), Дита ежегодно приезжала в Литву, чтобы встретиться со своими друзьями и близкими и, если бы не пандемия, у нас была бы возможность и в 2020-ом году встретиться с Дитой.

Поздравляем Диту с Новым 2021 годом и желаем крепкого здоровья, радости и тепла!

Арт-проекты, приуроченные к Году Виленского Гаона и Истории литваков

Арт-проекты, приуроченные к Году Виленского Гаона и Истории литваков

К концу Года Виленского Гаона и истории литовских евреев столичная галерея «Vartai» подготовила два новых международных проекта. Это выставка „An Unfinished Project“ («Незаконченный проект») и инсталляция украинского художника Николая Ридного. До 21 января можно будет увидеть работы семи известных мастеров из Литвы, Германии, Израиля, Бельгии. Название экспозиции дала лента Яэль Херсонски «Незаконченный фильм», отрывки из которого сопровождают выставку – они напоминают о Холокосте и трагедии еврейского народа, в фильме звучат свидетельства бывших узников гетто. Эту же тему затрагивает и литовский художник Константинас Богданас в своем произведении «Небытие», которое воспроизводит контуры брусчатки опустевших улочек Виленского гетто.

Другой проект в честь 300-летия Виленского Гаона и года истории литваков – инсталляция Николая Ридного „Lost Baggage“ – «Потерянный багаж». Она установлена во дворике столичного Музея театра, музыки и кино.

Соболезнование

Соболезнование

30 декабря не стало Михаила Шпица (1955 – 2020). Выражаем самые глубокие и искренние соболезнования члену Совета ЕОЛ Элле Гуриной, ее маме члену Социального Центра ЕОЛ в связи со смертью любимого сына и брата.

«Никогда не говори — пришел конец»… Марш еврейских партизан впервые спели на русском

«Никогда не говори — пришел конец»… Марш еврейских партизан впервые спели на русском

lechaim.ru

ГРУППА АРКАДИЙ КОЦ 

Марш еврейских партизан впервые спели на русском

Культура еврейского сопротивления эпохи Второй мировой огромна – от классиков до безвестных талантов, которые не успели раскрыться, но внесли свои слова и поступки в нашу память о Катастрофе и Победе. От хроникера восстания в Варшавском гетто Владислава Шленгеля, автора наполненной праведной ненавистью «Контратаки», до парашютистки Ханны Сенеш, заброшенной союзниками в нацистский тыл и передавшей перед смертью строчки своего последнего стихотворения: «Благословенно сердце, готовое стихнуть ради чести. Благословенна спичка, сгорающая в пламени».

Тремя ключевыми событиями еврейского сопротивления считают:

январь 1940 года – создание «Еврейской армии» во Франции, спасшей от смерти десятки тысяч евреев

август 1941 года – создание в захваченном нацистами Минске  подпольной сети сопротивления со своей типографией и последующий исход городских подпольщиков в леса

январь 1942 года – создание ФПО, Объединенной партизанской организации, в Виленском гетто.

С Вильно связан не только один из героических эпизодов еврейской партизанской борьбы, но и расцвет культуры на идише.

В городе, который называли тогда Литовским Иерусалимом, этот расцвет был во многом связан с деятельностью «Бунда» – организации, которая пропагандировала идиш как язык культуры и борьбы еврейского рабочего класса за социализм в Восточной Европе. Бундовцы координировали сеть школ на идише, организовывал культурные мероприятия для детей и молодежи. В 1925 году в Вильнюсе был создан Научный еврейский институт, до 1940 года в городе издавалось около тридцати газет на идише.

Интеллектуальная, культурная жизнь не утихала и после захвата города нацистами и создания гетто. «Люди, которым даже ходить по тротуарам запрещено, на наших глазах возрождают и школу, и даже театр, и жаждут послушать музыку, и читают друг другу стихи, и даже пытаются заниматься спортом — жить, жить, несмотря ни на что!» – пишет Владимир Кавторин в предисловии к книге «Евреи в гетто» Григория Шура.

«Не голодом единым и не только сознанием своей обреченности существовал там человек. Жил и его дух», – рассказывает Мария Григорьевна Рольникайте, писательница, пережившая гетто. «Сломать дух оккупантам оказалось труднее, чем уничтожить физически. И может быть, в этом кроется пусть совсем маленькая, даже крохотная частица ответа на вопрос, как же люди все-таки выдержали. И не свидетельством ли этого неубитого и нераздавленного духа являются созданные тогда, в таких условиях, стихи и песни?»


ГРУППА АРКАДИЙ КОЦ/ПЕСНЯ ЕВРЕЙСКИХ ПАРТИЗАН

Самой известной из этих песен стала «Zog nit keynmol» («Никогда не говори»). Стихотворение, написанное в 1942 году молодым поэтом Гиршем Гликом и положенное на музыку, оно вскоре стало гимном Объединенной партизанской организации. Строчки Глика «были настолько созвучны чаяниям каждого заточенного среди этих стен узника, что, кажется, не осталось в гетто человека, который бы не вторил словам этой песни», – говорит М.Н. Рольникайте.

Гирш Глик (1921-1944) был выходцем из виленской бедноты, сыном старьевщика, в 17 лет он бросил учебу из-за материальных трудностей, работал в скобяной лавке, на производстве картона, на фабрике по обработке железа. Первые стихи сочинял на иврите, затем, вступив в левую литературную группу “Юная Вильна”, перешел на идиш. Как и многие из его среды, Глик в 1940 году приветствовал присоединение Литвы к СССР, его песни и стихи стали часто публиковать в еврейско-советской прессе.

После нацистского вторжения Глик попытался бежать из города и присоединиться к партизанам, однако был арестован и отправлен в трудовой лагерь Рзеза. Работая на торфозаготовках, заболел брюшным тифом и оказался на грани смерти. В это время он пишет слова партизанской песни “Штил ди нахт” (“Ночь тиха”), посвященной партизанке Витке Кемпнер, которая уничтожила немецкий военный транспорт на окраине Вильно. К 1942 году евреи из лагеря Рзезы были депортированы в Виленское гетто. Там Глик пишет «Zog nit keynmol» и примыкает к Объединенной партизанской организации (ФПО) под руководством Ицхака Виттенберга и Аббы Ковнера.

Песня очень быстро распространяется не только за пределы гетто, но и за пределы еврейской среды. Это не слишком удивительно, ведь многие бежавшие из гетто примыкали к советским партизанам, а некоторым удавалось довести своих близких до т.н. «семейных лагерей», организованных Советской властью. При этом жизнь евреев-партизан в интернациональных отрядах была по-прежнему нелегкой – часто беглецам приходилось самим добывать себе оружие, преодолевать недоверие с помощью избыточной храбрости, сталкиваться с антисемитизмом. Но песни сглаживали острые углы…

Из воспоминаний еврея из Ковенского гетто, который попал в интернациональный советский партизанский отряд “Смерть немецким оккупантам”:

«Было странно и приятно слушать весь вечер песни на идише. Некоторые из них, видимо, попали в отряд от евреев, которые десантировались из советского тыла. Но более захватывающие ощущения вызвали две еврейские песни: “Гармошка” и “Кружи меня”, которые считались в гетто гимнами подпольных сионистских молодежных организаций «Молодой страж» и «Свобода». Однажды ночью, ожидая советский самолет с вооружением и боеприпасами на временном лесном аэродроме в Рудницком лесу, этот человек впервые услышал «Zog nit keynmol» в исполнении группы евреев-партизан из Виленского гетто…

Откуда взялась музыка к стихотворению? По воспоминаниям товарища по лагерю, Глик еще во время работы на торфозаготовках часто находил сухое местечко, чтобы присесть, просил друга напеть хорошую мелодию, а сам импровизировал текст…

Удачно найденной мелодией для «Zog nit keynmol» стала песня братьев Покрасс «То не тучи, грозовые облака», написанная для документального фильма 1937 года «Сыны трудового народа», в котором шла речь о советских казаках: «Едут с песней молодые казаки / В Красной Армии республике служить». Мелодия же братьев Покрасс восходит к «Oyfn Pripetchik», песне одесского, а потом нью-йоркского поэта и композитора Марка Варшавского, который в свою очередь использовал еврейские фольклорные темы, возможно, даже восходящие к гимну эпохи восстания Маккавеев (2 век до н.э.).

М.Г.Рольникайте рассказывает, как и из чего возникали песни в гетто:

«Песни, как правило, создавались на готовые популярные мелодии. На музыку М.Блантера (песня “Партизан Железняк”) легли слова, рассказавшие об одной конкретной ночи – 16 августа 1943 г. в Вильнюсском гетто. Гестапо потребовало выдать руководителя партизанской организации И.Витенберга, пригрозив в противном случае уже утром начать полную ликвидацию всего гетто. На И.Витенберга была устроена настоящая охота… Его поймали, повели, но друзья-партизаны сумели его отбить. Однако И.Витенберг, чтобы не стать причиной гибели более двадцати тысяч узников пока еще существующего гетто, решил отдать себя в руки гестапо… События этой ночи и воссозданы песней “Комендант”. 

Маршеобразная песня немецкого барда Ганса Эйслера с известным припевом “Друм эйнс, цвай, драй!” послужила основой, как бы каркасом для мелодекламации под тем же названием.

…Первое время я работала на стройке. Таскала и дробила камни. Позже, к счастью, попала на ткацкую фабрику. И вот однажды, во время ночной смены, станок как бы сам стал выстукивать на мотив песни “Любимый город” Н.Богословского: “Станок мой десять, десятая машина, пять тысяч семь теперь мое имя. Холод – брат, а голод – сестра, но я стою, я тут стою, работаю”.  

…Выходных в лагере, естественно, не полагалось. Но по воскресеньям фабрики работали только полдня. Поэтому всю вторую половину дня мы должны были маршировать по лагерю и петь на мотив какого-то немецкого марша: “Мы были господами мира, теперь мы вши мира”. Очевидно, из духа противоречия я сочинила для этого вышагивания “Штрасденгофский гимн”, но совсем на другой мотив и, конечно же, с другим текстом… Такой же всеобще-лагерной осталась и песня “Спорт”, тоже написанная “назло” – после того, как надзиратель заставил нас прыгать на согнутых ногах, “по-лягушечьи”.

Во время ликвидации Виленского гетто в 1943 году Гирш Глик пытался вырваться из города, но был схвачен и отправлен в концлагерь Готфилд на территории Эстонии. Летом 1944 года во время наступления Красной Армии в Прибалтике около 40 заключенных лагеря (в их числе и Глик) совершили побег и скрылись в лесах; дальнейший его след теряется. В некоторых источниках указано, что он присоединился к партизанскому отряду и погиб в бою с гитлеровцами.

Мировая слава пришла к «Зог нит кейнмол» после войны. Гимн был переведен на десятки языков. Знаменитый американский чернокожий певец-коммунист Поль Робсон неожиданно исполнил песню в Москве в 1949-ом, под названием «Песня Варшавского гетто» – наполовину по-английски, наполовину на идише – прямо в разгар «борьбы с космополитизмом». Этот жест не был случайным – во время визита Робсон настойчиво интересовался судьбой расстрелянного к тому времени Соломона Михоэлса и сидевшего в тюрьме Ицика Фефера – своих друзей из Еврейского антифашистского комитета, вместе с которыми он в 1943 году собирал в США средства для Красной Армии. Такое поведение сильно осложнило отношения Робсона с советской верхушкой.

В 1972 в Нью-Йорке году вышел сборник переводов “Зог нит кейнмол” на 11 языков. Слова гимна высечены на памятнике еврейским партизанам в Бат-Яме. Каждый год, отмечая день восстания в Варшавском гетто, хор Войска Польского исполняет его на идише.

Боевая жизнь песни продолжается – в 2019 году около 1000 еврейских активистов и сочувствующих заблокировали движение в центре Бостона, протестуя против тюрем для мигрантов. Отсылая к истории унижений, скитаний, депортаций евреев, они скандировали «Никогда снова» и пели «Зог нит кейнмол»…

В СССР гимн был впервые опубликован в книге А.Суцкевера “Виленское гетто” в 1946 году, на русском языке – в “Избранных произведениях” П.Маркиша в 1960 году. С тех пор появилось множество русских версий, однако, насколько нам известно, песня никогда не исполнялась на русском. Мы выбрали перевод, сделанный ученым-химиком и литератором Яном Кандрором, и решили записать песню в рамках нашего проекта «Трансъевропейский партизанский джем». Это альбом песен партизан-антифашистов Второй мировой – от советской «В лесу прифронтовом» до испанской Ay Carmela – записанных дистанционно, в коллаборации с музыкантами из Европы.

Для видеоряда к песне художник Хаим Сокол предложил цикл из 85 графических работ, «кошмарную историю», в которой народные массы и дикие существа сражаются против жестоких сил (а может, все сражаются друг с другом). Толпы, преследуемые животными, идут маршем, выстраиваются у могил. То и дело возникает изображение маленького мальчика с крохотным мечом и квадратным щитом – видимо, главного героя неизвестного эпоса.

Для Хаима рисование – это форма письма. Вот почему персонажи его черно-белых графических работ часто выглядят как буквы, как символы некоего призрачного алфавита. В его рисунках-письменах зашифрованы реальные истории.

Цикл «Восстание» основан на воспоминаниях отца художника – Долика Сокола.

«Мой отец в 11 лет попал в гетто в оккупированной фашистами Украине, чудом избежал расстрела, скрывался, и в конце концов воссоединился со своими родителями в партизанском отряде, – рассказывает Хаим. – В составе партизанского отряда он воевал до освобождения Украины от фашистов. Но в детстве папа не рассказывал мне все от начала до конца. Периодически, на протяжении всей моей жизни, он вспоминал какие-то эпизоды. Поэтому в этой истории много лакун. Чего-то он не помнит. Что-то я сам забыл или придумал. В моей серии воспоминания смешиваются с фантазиями. История маленького мальчика обретает мифологические черты и превращается в эпос. В нем, как в палимпсесте, смешиваются антиримское восстание Бар-Кохбы, Октябрьская революция и Вторая мировая война. Поэтому в руках у мальчика меч, а вместо щита – черный квадрат»…

Никогда не говори, что борьба со злом закончена, никогда не говори, что она обречена, – примерно так звучит для нас сегодня послание этой великой еврейской и интернациональной песни…

В публикации использован рисунок Хаима Сокола из серии “Восстание”, гуашь\бумага, 2020

Мозаика еврейских судеб. ХХ век. Убийство С. Михоэлса

Мозаика еврейских судеб. ХХ век. Убийство С. Михоэлса

lechaim.ru

В начале декабря ушел из жизни историк литературы Борис Фрезинский. «Лехаим» публикует фрагменты книги Фрезинского «Мозаика еврейских судеб. ХХ век», вышедшей в издательстве «Книжники» в 2009 году.

«Подвиг» чекистов

Поздним вечером 12 января 1948 года в Минске палачи из госбезопасности по прямому указанию Сталина убили Соломона Михайловича Михоэлса — народного артиста СССР, художественного руководителя Государственного еврейского театра, председателя Еврейского антифашистского комитета СССР (ЕАК), человека мировой славы и мирового авторитета. Это убийство — первое в длинной серии разработанных «органами», в серии, осуществление которой прервала лишь смерть главного заказчика.

Если бы, казнив Михоэлса, ГБ тут же объявила его врагом, шпионом и кем угодно еще, страна это приняла бы покорно: граждане СССР не имели права сомневаться в справедливости всего, что творили под общим руководством вождя доблестные чекисты. Но в случае С. М. Михоэлса реализован нестандартный вариант — после казни были напечатаны официальные некрологи «выдающемуся советскому художнику» (в них Михоэлс даже не «погиб», а попросту «умер»), организованы торжественные похороны, проведены вечера памяти, театру и студии присвоено имя покойного, создан его мемориальный кабинет. Все это, безусловно, подтверждало официальную версию: не казнь, не убийство, а смерть в результате случайного автомобильного наезда. Но тогда, рассуждали граждане, это дело находится в компетенции не ГБ, а всего лишь милиции, а милиция как‑никак имела право на отдельно взятые ошибки, во всяком случае, сомнения в правильности ее действий преследовались не столь сурово.

Так поползли по Москве слухи, поползли из кругов, близких к казненному. Например, кто‑то из видевших обнаженный труп Михоэлса говорил, что на его теле не было иных повреждений, кроме височной раны. Это опровергало версию об автомобильном наезде. Значит, убийство. Но на руках убитого тикали золотые часы. Значит, не грабители. Были слухи, что расследовать это дело поручили знаменитому Льву Шейнину; он прибыл в Минск, начал работать, но неожиданно был отстранен, уволен с работы, а затем арестован. Народная молва готова была даже из палача Шейнина сделать борца за справедливость (Шейнин, скорее всего, неправильно понял заказчиков и начал что‑то искать). Затем, в кругах ВТО знали, что вместе с Михоэлсом в Минск (это была поездка от Комитета по Сталинским премиям для просмотра выдвинутых на премию спектаклей) должен был ехать критик Головащенко и, хотя командировочные документы на него уже были оформлены, за два дня до поездки вместо Головащенко было велено послать Голубова‑Потапова, театрального критика, уроженца Минска, еврея, человека симпатичного, но пьющего и, как потом выяснилось, находящегося у ГБ на крючке. Люди, провожавшие Михоэлса в Минск, видели, что Голубов‑Потапов был не в себе, жаловался друзьям, что ехать не хотел, но приказали. В Минске были свидетели того, как Голубову‑Потапову кто‑то позвонил в гостиницу, слышно было плохо, вроде позвали в гости, и Михоэлса тоже. По дороге в эти гости их обоих и убили.

Когда в конце года закрыли ЕАК и арестовали его деятелей, закрыли театр Михоэлса, закрыли еврейское издательство и т.д. и т.п., а следом еще начали яростную антисемитскую кампанию в газетах и на собраниях, тогда уже граждане могли догадаться, что убийство Михоэлса все‑таки не по милицейской части.

Когда убили Михоэлса, мне было 7 лет, и ничего об этом событии я не знал. Необычную фамилию Михоэлс впервые услышал ровно через 5 лет после убийства, 13 января 1953‑го, когда объявили об аресте «врачей‑убийц», которые через «еврейского буржуазного националиста Михоэлса»  были связаны с западными разведками. Не прошло и 4 месяцев, как врачей реабилитировали, некоторых палачей посадили, а перечисляя их преступления, сообщили, что ими также «был оклеветан народный артист СССР, советский патриот С. М. Михоэлс».

 

Расследование, которое тогда провел по личной инициативе Л. Берия, не сделали гласным; гласными были только слухи и версии. В том же 1953‑м я услышал такую версию от нашей соседки по коммуналке (она была родом из Минска, и ее отец, крупный медик, академик, продолжал там жить и работать, что придавало версии дополнительную достоверность): Михоэлса по телефону пригласили в гости, сказали, что в восемь вечера за ним придет машина; машина пришла без четверти восемь, и Михоэлс уехал, а ровно в восемь пришла другая машина, и ее водитель удивился, узнав, что Михоэлс уже уехал; ну а утром какой‑то старый еврей, шедший с окраины в город, увидел торчавшие из сугроба ноги… Про золотые часы, тикавшие на руке убитого, там тоже было.

Эта версия не упоминала Голубова‑Потапова и разводила преступников и организаторов приглашения…

В 1957 году вышла на русском книга избранных стихов еврейского поэта Переца Маркиша, первая после его ареста в 1949‑м и расстрела; в ней напечатали переведенную Арк. Штейнбергом поэму (или цикл из 7 стихотворений) «Михоэлсу — неугасимый светильник (У гроба)». В поэме устами Михоэлса прямо говорилось об убийстве:

О Вечность! Я на твой поруганный порог
Иду зарубленный, убитый, бездыханный.
Следы злодейства я, как мой народ, сберег,
Чтоб ты узнала нас, вглядевшись в эти раны.

Маркиш — поэт, и в его сознании смерть Михоэлса связывалась с недавней Катастрофой:

Тебя почтить встают из рвов и смрадных ям
Шесть миллионов жертв, запытанных, невинных…
Ты тоже их почтил, как жертва пав за них
На камни минские, на минские сугробы…

Книгу эту готовили в пору XX съезда, и цензура поэму пропустила, не придав ей значения политического намека, но ни в одном последующем советском издании Маркиша поэмы уже не было (теперь известно, что в ходе следствия и суда Маркишу инкриминировали поэму как клеветническую).

Обвинений ГБ в убийстве Михоэлса цензура не пропускала, и многоопытный по части ее обдуривания Илья Эренбург протащил на страницы своих мемуаров утверждение, что Михоэлса убили «агенты Берии», сославшись на какую‑то литовскую газетку (в те времена газетные тексты почитались как документ). В том же 1965 году, перед самым наступлением застоя, напечатали воспоминания А. Тышлера о Михоэлсе с такими строчками: «Я сопровождал его тело к профессору Збарскому, который наложил последний грим на лицо Михоэлса, скрыв сильную ссадину на правом виске. Михоэлс лежал обнаженный, тело было чистым, неповрежденным». Для людей с памятью это было многозначительно.

С окончанием «оттепели» неупоминаемым в СМИ стало не только убийство Михоэлса, но и он сам.

В 1975 году в гостях у вдовы Михоэлса Анастасии Павловны Потоцкой я расспрашивал ее о событиях 1948 года. В ее рассказе было два эпизода, которые, мне кажется, не попали в печать. Вскоре после похорон Михоэлса к Анастасии Павловне явился поэт И. Фефер и привел с собой несколько человек в велюровых шляпах («Я до сих пор их отчетливо помню», — заметила А. П.): «Нужно отдать все материалы, связанные с поездкой Михоэлса в США». «Мне пришлось подчиниться, и все это исчезло». Напомню, что, как теперь официально признано, И. Фефер, давний антагонист Михоэлса, был многолетним агентом ГБ; его приставили к Михоэлсу во время поездки в 1943 году в США для сбора средств в помощь Красной армии и потом — в ЕАК; на показаниях Фефера в основном базировались обвинения в шпионаже деятелей ЕАК. Второй эпизод — удивителен. После объявления Михоэлса врагом на кладбище, где была захоронена урна с его прахом (деятелей культуры его масштаба принято было хоронить на Новодевичьем; Михоэлса же кремировали не случайно), приехали некие молодые люди и объявили директору, что им велено ликвидировать могилу Михоэлса. Директор ответил: «Пожалуйста, только прежде предъявите мне мандат на это». Никакого мандата не было, и, сказав, что они его забыли и привезут завтра с утра, молодые люди исчезли навсегда — дать официальную бумагу на уничтожение могилы никто не решился…

Еще в застойные годы из книги Светланы Сталиной, оказавшейся случайным свидетелем телефонного доклада Сталину о выполнении его задания, стало известно, что версию об автомобильном наезде на Михоэлса предложил сам «отец народов». Версия эта прочно засела в головы организаторов убийства, и, когда в марте 1953‑го они по запросу Берии давали показания, подробности «наезда» выскакивали из них автоматически.

Сегодня ряд документов по делу об убийстве Михоэлса опубликован Архивной службой России; наиболее полно они представлены в томе «Государственный антисемитизм в СССР. 1938—1953», изданном Международным фондом «Демократия» в серии «Россия, ХХ век» (М., 2005).

Приведем отрывок из объяснительной записки, адресованной Л. П. Берии на тринадцатый день после смерти Сталина одним из убийц Михоэлса, полковником госбезопасности Ф. Г. Шубняковым  (в этой записке В. И. Голубов‑Потапов именуется «агентом» ГБ, кем он и был; упоминаются также министр госбезопасности СССР Абакумов, его первый заместитель Огольцов и министр госбезопасности Белоруссии Цанава); речь идет о событиях в Минске 12 января 1948 года:

«Мне было поручено связаться с агентом и с его помощью вывезти Михоэлса на дачу где он должен быть ликвидирован. На явке я заявил агенту, что имеется необходимость в частной обстановке встретиться с Михоэлсом, и просил агента организовать эту встречу. Это задание агент выполнил, пригласив Михоэлса к “личному другу, проживающему в Минске”. Примерно в 21 час я и работник спецслужбы Круглов (в качестве шофера) подъехали в условленное место, куда явились агент и Михоэлс, с которым я был познакомлен агентом, и все отправились ко мне на “квартиру”, т.е. на дачу т. Цанава. На даче была осуществлена операция по ликвидации Михоэлса.

После того как я доложил т. Огольцову, что Михоэлс и агент доставлены на дачу, он сообщил об этом по ВЧ Абакумову, который предложил приступить к ликвидации Михоэлса и агента — невольного и опасного свидетеля смерти Михоэлса.

С тем чтобы создать впечатление, что Михоэлс и агент попали под автомашину в пьяном виде, их заставили выпить по стакану водки. Затем они по одному (вначале агент, а затем Михоэлс) были умерщвлены — раздавлены грузовой автомашиной.

Убедившись, что Михоэлс и агент мертвы, наша группа вывезла их тела в город и выбросила их на одной из улиц, расположенных недалеко от гостиницы. Причем их трупы были расположены так, что создавалось впечатление, что Михоэлс и агент были сбиты автомашиной, которая переехала их передними и задними скатами…»

28 октября 1948 года по решению Политбюро Указом Президиума Верховного Совета СССР «за успешное выполнение задания правительства» были награждены: министр государственной безопасности СССР Абакумов, первый заместитель министра госбезопасности СССР Огольцов, генерал‑лейтенант Цанава — орденом Красного Знамени; старший лейтенант Круглов, полковник Лебедев и полковник Шубняков — орденами Отечественной войны I степени.

Главного организатора убийства Михоэлса И. В. Сталина за общую организацию операции, равно как и за организацию всех предшествующих и последующих убийств, Политбюро наградой не отметило. За беспрекословное выполнение задания не был посмертно награжден и В. И. Голубов‑Потапов .

2 апреля 1953 года этот Указ о награждении от 28 октября 1948 года был отменен.

То, что Российское государство до сих пор не сочло необходимым представить миру официального документа об организации одного из самых мрачных по его последствиям политического убийства XX века, разумеется, не случайно. Сталинское прошлое еще долго будет тащить назад страну, не имеющую духа решительно и бесповоротно с ним порвать.

Генерал Сергей Трофименко и актер Соломон Михоэлс
Минск, 1948

За долгие годы, прошедшие после убийства С. М. Михоэлса, об этом преступлении возникла обширная литература — документальная, публицистическая, мемуарная. Многие сюжеты кочуют из одной книги в другую. Расскажем об одном из них — его изложение в книгах мемуаристов и публицистов нуждается, как представляется, в принципиальном уточнении.

Сюжет этот связан с именем генерала С. Г. Трофименко. Его имя в контексте михоэлсовской темы для людей, имевших отношение к самому близкому окружению генерала и актера (сюда придется включить и «специалистов» ГБ, занимавшихся обоими), впервые возникло в книге Н. Вовси‑Михоэлс «Мой отец Соломон Михоэлс» (Тель‑Авив, 1984). С тех пор без него, как правило, не обходилась литература о гибели Михоэлса.

Биография генерала С. Г. Трофименко сегодня известна разве что военным историкам. Потому приведем здесь краткие сведения из нее, хронологически связанные с нашим сюжетом. Сергей Георгиевич Трофименко (1899‑1953) после участия в советско‑финской войне командовал с января 1941 года Среднеазиатским военным округом. В первых числах декабря 1941 года он отбыл из Ташкента на фронт, где провел всю войну, командуя сначала группой войск, а затем, с 1942 года, армиями. В 1944 году ему было присвоено воинское звание генерал‑полковника и звание Героя Советского Союза. Послевоенная его карьера выглядит так: 1945‑1946 годы — командующий Тбилисским военным округом; 1946‑1949 годы — командующий Белорусским военным округом; 1949‑1953 годы — командующий Северо‑Кавказским военным округом. С 1946 года генерал Трофименко был депутатом Верховного Совета СССР.

Источником всей информации на тему «Трофименко — Михоэлс» является вторая жена генерала И. Д. Трофименко. Информация эта (точнее, опубликованная ее часть) содержится в рассказах И. Д. Трофименко трем лицам: Л. С. Трофименко — дочери генерала от первого брака (его пересказывает в книге «Мой отец Соломон Михоэлс» Н. Вовси‑Михоэлс), Э. Е. Лазебниковой‑Маркиш — жене поэта Переца Маркиша (см. ее воспоминания «Столь долгое возвращение…»), С. Д. Глуховскому — писателю военной темы, уроженцу Белоруссии (рассказанное ему напечатано в пересказе писателя А. Борщаговского — см. его книгу «Записки баловня судьбы»). Собственные воспоминания, записки или дневники И. Д. Трофименко (до войны закончившей, кстати сказать, Литературный институт в Москве) — неизвестны.

Сразу перечислим пороки напечатанных пересказов того, что говорила И. Д. Трофименко. Это — небрежности, допущенные в книге дочери Михоэлса; вольность изложения (если не сказать сильнее), свойственная тем страницам воспоминаний Э. Маркиш, где речь идет не о ней самой; сомнительность свидетельств Глуховского. Все названные пороки множились впоследствии при тиражировании этих пересказов разного рода авторами. Возникавшие в результате контаминации допускали самые невероятные выводы — вплоть до использования генерала Трофименко спецслужбами для решения поставленной Сталиным задачи ликвидации Михоэлса.

Именно это породило настоятельную необходимость ввести в исторический оборот свидетельства, уточняющие опубликованные пересказы. Есть надежда, что таким образом удастся прояснить накопившиеся несообразности и устранить самую возможность нелепых предположений.

А теперь перейдем к существу вопроса.

Напомню, что народный артист СССР, художественный руководитель Государственного еврейского театра (ГОСЕТ), председатель Еврейского антифашистского комитета СССР Соломон Михайлович Михоэлс вечером 7 января 1948 года вместе с уроженцем Минска театральным критиком В. И. Голубовым‑Потаповым (как ныне известно, секретным сотрудником ГБ) по командировке Комитета по Сталинским премиям выехал из Москвы в Минск для просмотра выдвинутого на Сталинскую премию спектакля Белорусского драмтеатра «Константин Заслонов». А 12 января примерно в 22 часа Михоэлс вместе с Голубовым были убиты спецгруппой ГБ, осуществлявшей прямой приказ Сталина. Трупы Михоэлса и Голубова обнаружили утром 13 января, в день предполагаемого возвращения в Москву.

Какими неожиданностями оборачиваются иные знакомства

Мне было 12 лет, когда я впервые узнал об убийстве Михоэлса (тут ни убавить, ни прибавить — я был вполне политизированный ребенок). По понятной причине это хорошо запомнилось — дело было 4 апреля 1953 года. Услышав в тот день из громкого разговора старших в школьной библиотеке, что «врачи‑убийцы» реабилитированы, я прочел об этом после школы в «Правде», откуда узнал и другое: народный артист СССР Михоэлс был оклеветан врагами. Дома я спросил про Михоэлса у наших соседей по большой коммуналке (о врачах‑убийцах я знал и так — моя мама работала в поликлинике, где я ошивался все детство, и хорошо помню атмосферу антисемитской истерии, которая царила там с января 1953 года, а вот об актере с такой странной фамилией Михоэлс ничего не знал). То, что в ответ на мой вопрос рассказала мне Г. Д. Кошелева, я запомнил навсегда. Надо сказать, что и Галина Даниловна, специалист по французской литературе, окончившая аспирантуру филфака ЛГУ, и ее муж, математик А. И. Кошелев, очень приветливо ко мне относились, неизменно давая мне широко пользоваться их домашней библиотекой. Историю, которую Г. Д. мне тогда рассказала, я хорошо помню. Вот она. Артист Михоэлс приехал из Москвы в Минск; в один из дней его пригласили в гости, пообещав прислать за ним машину. Машина пришла несколько раньше, чем он ждал, и он на ней уехал. А в точно назначенное время пришла другая машина, и ее шофер очень удивился, что Михоэлса уже увезли. На следующее утро какой‑то старый еврей шел с окраины Минска в город (эта литературная подробность мне тоже запомнилась) и увидел, что из сугроба торчат ноги, он за них дернул и вытащил труп. Это был Михоэлс. Золотые часы на его руке никто не украл. История эта была, несомненно, минского происхождения, поскольку Г. Д. — уроженка Минска и ее отец, Д. А. Марков, крупный невропатолог, академик, продолжал жить и работать в Минске. Сходный рассказ возникнет по ходу нашего повествования еще раз… Чтобы закончить с детскими воспоминаниями, упомяну, что в 1950‑е годы к Г. Д. Кошелевой часто заходила ее подруга по филфаку, очень яркая молодая женщина, которую звали Ляля; вскоре она стала женой проф. Макогоненко. Как я теперь знаю, она тоже была родом из Белоруссии и дружила с неизвестной мне тогда дочерью генерала Трофименко (об этом я еще скажу).

Прежде чем приступить к изложению существа дела, еще одно необходимое отступление — на сей раз о главном источнике моей информации.

Книгу «Мой отец Соломон Михоэлс» я прочел только в московском издании 1997 года, когда уже многое, связанное с гибелью Михоэлса, официально прояснилось, и потому воспоминания его дочери к описанию трагедии 1948 года добавляли немногое (московское их издание практически повторяло тель‑авивское, за исключением, увы, информативного факсимиле командировочного удостоверения Михоэлса в Минск). На имя генерала Трофименко я не обратил тогда особого внимания и даже того, что оно уже встречалось мне в других сочинениях перестроечной поры, не вспомнил. Только теперь, перечитывая материалы о гибели Михоэлса, что называется, другими глазами, я обращал пристальное внимание и на имя генерала, и на относящиеся к нему факты и эпизоды, описание которых в одной книге подчас противоречило другой. Поясню, почему «другими глазами».

С женой питерского математика профессора Д. М. Эйдуса Лидией Сергеевной (она преподавала математику в Ленинградском институте авиаприборостроения и одновременно профессионально занималась живописью и графикой) я познакомился в 1970‑е годы, то есть до их отъезда в Израиль. В 2000 году в Иерусалиме я с радостью побывал в гостеприимном доме Эйдусов. Потом мы переписывались и регулярно говорили по телефону. За это время Л. С. Эйдус в Иерусалиме издала две книги — проиллюстрированный ею «Процесс» Кафки и альбом своих пастелей к различным произведениям этого, любимого и глубоко ею прочувствованного, классика мировой прозы ХХ века, а в Питере прошла выставка ее живописи, графики и гобеленов. По просьбе Л. С. издание иллюстрированного ею «Процесса» я передал в различные культурные центры Питера, и, в частности, в музей Ахматовой, которая Кафку высоко ценила. Когда я сообщил об этом Л. С., она рассказала, что во время войны со своими мамой Мириам Израилевной Летичевской и бабушкой эвакуировалась в Ташкент. Отец, устроив в Ташкенте ее мать и бабушку, настоял на том, чтобы Л. С. жила в его доме, и, уезжая на фронт, не разрешил ей покинуть дом, где оставалась его вторая жена Ирина Дмитриевна с двумя мальчиками. Мачеха организовала у себя нечто вроде литературного салона — именно там Л. С. увидела А. А. Ахматову и даже, по ее просьбе, читала наизусть ахматовские стихи. Услышав это, я попросил Л. С. описать для меня ее ташкентскую встречу с Анной Андреевной и вскоре получил от нее подробное письмо, которое передал в архив Музея Ахматовой в Фонтанном доме . Однако мы в самом деле ленивы и нелюбопытны, и об отце Л. С., командовавшем перед войной Среднеазиатским военным округом, и даже о его фамилии — я ничего не спросил.

Следующий ташкентский сюжет, раскрывшийся в ходе наших разговоров и переписки, был связан с С. М. Михоэлсом. Тут уж мне стало известно имя генерала Трофименко (раньше я думал, что в Питере Л. С. носила фамилию мужа, но это произошло только в Израиле). Узнав, что рассказ Л. С., в крайне небрежном и неточном изложении, помещен в израильском издании книги дочери Михоэлса, я снова попросил Л. С. записать все собственноручно и вскоре (это был август 2003 года) получил от нее подробное большое письмо. Оно было послано в пакете, где вместе с ним оказалось издание 1984 года книги «Мой отец Соломон Михоэлс», надписанное так: «Дорогим Лиле и Дане Эйдус с любовью Тала Михоэлс. 7/II 75 г.» (надпись сделана, конечно, в 1985 году — ошибка в цифири была опиской).

Так были получены материалы, которые здесь приводятся.

Что написано о генерале Трофименко в книге «Мой отец Соломон Михоэлс» и не только в ней
(уточнения Л. С. Трофименко‑Эйдус и не только ее)

Первое упоминание генерала в книге «Мой отец Соломон Михоэлс» — в описании утра 13 января 1948 года, когда в ГОСЕТ только что поступило сообщение из Минска о гибели Михоэлса. Подробностей не было. Спустя некоторое время со ссылкой на портье гостиницы «Беларусь», где жил Михоэлс, сообщили о телефонном разговоре Соломона Михайловича днем 12 января с неким то ли Сергеем, то ли товарищем Сергеевым, по приглашению которого Михоэлс вместе с сопровождавшим его театральным критиком В. И. Голубовым‑Потаповым отправился в гости и в гостиницу уже не вернулся. Никакого «товарища Сергеева» близкие Михоэлса вспомнить не могли, а вот по части «Сергея» им сразу же пришел в голову генерал Трофименко: «Был у нас знакомый — генерал Сергей Георгиевич Трофименко. Отец с Асей <Анастасия Павловна Потоцкая‑Михоэлс, вторая жена С. М. — Б. Ф.> познакомились с ним во время войны в Ташкенте. После войны Трофименко был назначен начальником Белорусского военного округа и жил с семьей в Минске. Стали звонить Трофименко. Его к телефону не позвали. Говорили с перепуганной взволнованной женой. Сквозь плач она пролепетала, что приедет шестнадцатого на похороны, но так и не приехала. Выяснить у нее так ничего и не удалось, хотя по ее словам папа у них в тот вечер и вообще за весь приезд ни разу не был, и Трофименко ему сам тоже не звонил» (Н. Вовси‑Михоэлс, с.251).

Первое уточнение Л. С. Трофименко‑Эйдус касается знакомства Михоэлса с генералом Трофименко в Ташкенте: «В середине декабря 1941 г. дочери Михоэлса находились еще в Свердловске, и Михоэлс с женой еще в Ташкент не прибыл. Из официальной автобиографии моего отца: «В конце ноября мне было приказано самолетом вылететь в Москву для назначения на новую должность в действующую армию. Из‑за непогоды вылететь не удалось, и я прибыл в Москву воинским поездом 9 декабря”. До Москвы поезда ходили из Ташкента 7 дней, ну воинский, возможно, дня 2— 3 сэкономил; значит, примерно со 2 декабря отец не был в Ташкенте, а Михоэлс еще туда не прибыл». Добавлю к этому замечание Л. С. о том, что в Ташкенте дочь Михоэлса вместе с А. П. Потоцкой была пару раз в гостях у И. Д. Трофименко и знала, что генерал — на фронте. Отмечу также, что Э. Е. Лазебникова‑Маркиш, тоже эвакуированная с сыновьями в Ташкент, пишет в книге «Столь долгое возвращение.» (Тель‑Авив, 1989): «Там <в Ташкенте. — В. Ф.> познакомилась я с Ириной Трофименко — женой крупного генерала Сергея Трофименко, находившегося на фронте. Ирина жила с двумя мальчиками‑сыновьями в Ташкенте, в хорошем, просторном особняке. Мы почувствовали приязнь друг к другу и вскоре, с порывистостью молодости, подружились. И эта дружба оказалась прочной. Так и повелось, что частенько стали захаживать к Ире Трофименко обнищавшие писатели — в ее богатом и относительно благополучном доме было приятно провести время. Сергей Трофименко вернулся с фронта лишь в конце войны, в мае 1945, и большинство завсегдатаев “салона” познакомилось с этим милым человеком только в Москве» (с. 150‑152).

Знакомство С. М. Михоэлса с С. Г. Трофименко состоялось 23 мая 1945 года в Москве дома у Переца Маркиша, где генерал устроил банкет в честь Победы для боевых товарищей, пригласив на него и ташкентских друзей своей жены — Вс. Иванова и Михоэлса с женами и вдову Ал. Толстого (см.: Э. Маркиш. «Столь долгое возвращение.», с. 160‑161; о том, что ее отец познакомился с Михоэлсом после парада Победы в Москве, пишет мне и Л. С., заметив попутно: «Отец очень трудно сходился с людьми; друзьями богат не был, не считая тех, кто в войну был рядом. Обаяние Михоэлса помогло стать их отношениям теплыми, к тому же все они — отец с И. Д. и Михоэлс с Асей — любили выпить: не последний способ сближения…»).

Второе уточнение — о звонке к генералу Трофименко в Минск. Л. С. о словах «его к телефону не позвали» пишет с удивлением: «Он мог быть на работе, мог быть занят, наконец, и вообще его просто так к телефону не звали — таков был порядок».

Теперь третье уточнение Л. С. — о фразе, что Михоэлс, находясь в Минске, у генерала Трофименко вообще не был. Л. С. пишет мне: был и даже ночевал! Об этом И. Д. Трофименко рассказывала ей летом 1953 года, когда Л. С. приехала из Ленинграда к отцу, лежавшему в госпитале и к тому времени пережившему уже семь инсультов (разговор был по возвращении из госпиталя). В ее рассказе есть деталь из тех, что обычно не забываются: «Когда Михоэлс был у нас и остался ночевать, то после ванны я ему дала Сережин халат; это было очень смешно, мы веселились» (действительно, поясняет Л. С., 196 см роста отца и Михоэлс, рост которого, я помню, ниже среднего). Напомнив о дружбе Михоэлса с отцом, Л. С. замечает: «Поэтому, когда Михоэлс отправился в Минск, было естественно, что они встретились в хлебосольном доме моего отца».

О гибели Михоэлса написано уже очень много, есть воспоминания, контаминации документов и слухов, попытки позднейших расследований, историко‑политические обзоры и пр., однако точная и полная картина последних минских дней Михоэлса отчетливо все еще не прописана, одни свидетельства противоречат другим, да, пожалуй, все они внутренне противоречивы. Живущий в Париже А. И. Ваксберг вздыхает: «К сожалению, каждый час пребывания Михоэлса в Минске ни в одном доступном мне документе не отражен» (А. Ваксберг. «Из ада в рай и обратно». М., 2003, с. 308). Судя по тексту Ваксберга, точнее было бы сказать, что не отражен каждый минский день Михоэлса, если бы не важные свидетельства из интервью актрисы БелГОСЕТа заслуженной артистки БССР Юдифи Арончик («Родник», Минск, 1990, № 3, с. 38‑39), которые частично поддаются независимой проверке с помощью минских газет той поры.

Прежде чем привести хронику последних дней жизни Михоэлса, какой она возникает из интервью Ю. Арончик минскому литератору С. Мехову, замечу, что это единственный источник, в котором сообщается, что в Минск Михоэлс прибыл не только с критиком В. И. Голубовым (писавшим под псевдонимом В. Потапов), но и с сотрудником Комитета по делам искусств СССР, жившим в Москве белорусским писателем И. М. Барашко — всех троих поселили в гостинице «Беларусь» в двухкомнатном номере люкс.

А теперь — хроника: 8 января утром Михоэлса встречают на перроне минского вокзала официальные лица и друзья. 9 января он присутствует на спектакле БелГОСЕТа «Тевье‑молочник» (приглашение на спектакль, постановку которого Михоэлс консультировал, он получил заранее) и весь вечер после спектакля допоздна проводит с актерами театра. 10 января смотрит в Белгосдраме спектакль «Константин Заслонов» и вечер после спектакля, видимо, проводит в этом театре. 11 января посещает Белорусский театр оперы и балета и до двух часов ночи задерживается там на затянувшемся обсуждении оперы «Алеся», после чего до половины восьмого утра 12 января — застолье дома у Ю. Арончик в окружении близких друзей из БелГОСЕТа; прощаясь, Михоэлс назначает исполнителям ролей Тевье и Годл М. Соколу и Ю. Арончик в половине девятого вечера прийти к нему в гостиницу для делового обсуждения их работы (в 10 часов вечера, говорит он, вместе с Голубовым они приглашены к секретарю ЦК КП(б) Белоруссии М. Т. Иовчуку). Придя в гостиницу, М. Сокол и Ю. Арончик услышали от дежурной по этажу, что Михоэлс с Голубовым куда‑то срочно вышел и просил его обождать. Прождав до 11 часов, они ушли ни с чем, а утром Ю. Арончик пришла в гостиницу, чтобы проводить Михоэлса в Москву…

Проверка основных дат по минским газетам показывает, что, хотя со времени убийства Михоэлса и прошло более сорока лет, память актрису не подвела и даты она указала верно.

Подшивки всех белорусских газет за январь 1948 года, просмотренные мною в РНБ, произвели впечатление девственности. О приезде Михоэлса в столицу Белоруссии ни одна газета не сообщила, хотя великие артисты в Минск приезжали отнюдь не каждый месяц. А сообщение о его гибели появилось только 16 января (ГОСЕТ в центральной «Правде» еще 14 января известил о «внезапной и безвременной кончине» своего руководителя). Текст некролога и четырех сообщений четырех театров Минска в обеих ежедневных минских газетах (одна — на русском, другая — на белорусском) был абсолютно одинаков, с употреблением нейтрального слова «умер», а где и как — о том ни гугу. (Замечу, что еженедельная «Література і мастатцтва» 17 января поместила те же тексты и еще фотографию Михоэлса, не указав, конечно, что снимок сделан в Минске 11 января 1948 года; газеты Белорусского военного округа «Во славу Родины», комсомола «Сталинская молодежь» и газета «Железнодорожник Белоруссии» о Михоэлсе не писали и программы театров не давали.) Минские газеты «Советская Белоруссия» и «Звязда», публиковавшие репертуар театров, сообщили, что в пятницу 9 января в Белорусском гос. театре драмы им. Янки Купалы шел «Тевье‑молочник» Государственного Еврейского театра Белоруссии (по‑белорусски: Яурейскога тэатра; своего зрительного зала у него не было). А вот спектакль Белгосдрамы «Константин Заслонов» шел трижды — в субботу 10 января в 20 часов, в воскресенье 11 января в 12 часов дня и в 20 часов. Естественно, что Михоэлс смотрел его 10 января. К сожалению, в воскресенье 11 января газеты не напечатали программу театров (в этот день в Белоруссии были выборы, и газетные полосы заполняли материалы на эту тему), в понедельник 12 января минские газеты не выходили. Таким образом, об оперном спектакле «Алеся» получить информацию не удалось.

Ну вот, теперь, наконец, вернемся к нашей основной теме — встрече Михоэлса с генералом Трофименко. Выезжая из Москвы, Михоэлс знал, что 9, 10 и 11 января его ждут спектакли, и вполне мог бы приехать в Минск утром 9‑го. Однако он приехал 8‑го, и предположение, что именно для того, чтобы повидаться с генералом Трофименко, — не является натяжкой. Дело в том, что вплоть до утра 7 января считалось, что вместе с Михоэлсом в Минск едут и Перец Маркиш с женой, давние друзья Трофименко, которых он звал в гости, поздравляя с Новым годом 2 января, и, узнав о командировке Михоэлса в Минск, они решили ехать с ним, чтобы вместе отправиться к генералу. Торчать в Минске из‑за белорусских спектаклей им никакого смысла не имело, и, поскольку о поездке они генералу сообщили заранее, ясно, что для визита и был выбран первый же день. За несколько часов до отъезда Маркишу пришлось, однако, сдать железнодорожные билеты, так как еврейское издательство загрузило его срочным чтением верстки (см.: Э.Маркиш. «Столь долгое возвращение…». Тель‑Авив, 1989, с. 173174) — не иначе как стараниями агента ГБ Фефера, выполнявшего заказ своих хозяев, которым лишний свидетель в Минске был не нужен. Сам Фефер был направлен ГБ в Минск чуть позже, и Михоэлс неожиданно обнаружил его в гостинице «Беларусь» утром 11 января, а 12‑го плотно встречался с ним и расстался в 18 часов…

Итак, дату встречи Михоэлса с генералом Трофименко можно считать точно установленной — вечер 8 января с ночевкой.

Отмечу попутно, что в двух опусах встречу Михоэлса с генералом Трофименко неверно относят на вечер 12 января. Э. Маркиш, рассказывая о своем визите в московский дом И. Д. Трофименко в 1956 году, вкладывает эту информацию в уста некоего высокопоставленного генерала: «В КГБ прекрасно знали, что Трофименко дружен с Михоэлсом. Знали, что последний день Михоэлс провел у Сергея, а оттуда пошел на спектакль, после которого был убит» (с. 176). А. Борщаговский в «Записках баловня судьбы» приводит со слов уроженца Белоруссии писателя Самуила Давыдовича Глуховского (его имя даю по московскому справочнику) неизвестно когда услышанный им рассказ И. Д. Трофименко: «Писатель Семен Глуховский, мой давний друг, не удовлетворенный моим рассказом об этом убийстве (на страницах журнала «Театр»), предлагает другую легенду, с которой он за десятилетия так сжился, что все другие кажутся ему крайне сомнительными. В тот роковой вечер <т.е. 12 января. — В. Ф.> Михоэлс, оказывается, допоздна засиделся в гостях у генерала Трофименко, и вот как вдова генерала спустя годы вспоминала случившееся: “Это был лучший друг нашего дома. Мы подружились еще в Ташкенте, муж обожал Соломона Михайловича. И ведь не хотела я его в тот вечер отпускать — он приехал в Минск, и когда еще свидимся? У него в гостинице не было ванной — я вызвалась разогреть ванную, убеждала его не уходить, переночевать у нас. Но какой‑то звонок (по телефону) его встревожил, он ушел, а утром — дикая, потрясающая новость.”» (с. 155). Приведя эти слова, А. Борщаговский негодует: «Возникает и чувство протеста, и недоумение в связи с этой версией: как мог командующий округом, генерал‑полковник, бог и царь, отпустить Михоэлса одного на темные улицы Минска, к полуночи, в тревожный, еще не отстроенный мир, на улицы города, в недавнем прошлом снесенного с лица земли? Как мог он не вызвать для Соломона Михайловича машину, которая всегда к его услугам?» (с. 155‑156). Впрочем, к этой версии Борщаговский относится скептически («С. Глуховский уверяет, что сам выслушал горестный рассказ вдовы Трофименко, но это не прибавляет рассказу достоверности» — с. 156), хотя с его легкой руки она тиражируется многими авторами (например, «историком‑центристом» Г. Костырченко, вещающим и в журнале «Лехаим», и в «Нашем современнике».).

С последним в жизни С. М. Михоэлса вечером 12 января 1948 года картина теперь более или менее прояснилась, так что отпадают и другие версии, генерала Трофименко не затрагивающие, — 12 января Михоэлс‑де был в театре на спектакле (см. воспоминания Э. Маркиш — с. 176, книги М. Гейзера «Соломон Михоэлс» — с. 193 и А. Ваксберга «Из ада в рай и обратно» — с. 309).

Вернемся к письму Л. С. Трофименко‑Эйдус о последнем в жизни Михоэлса посещении генерала Трофименко; оно содержит еще одно и важное свидетельство: Михоэлс в гостях у генерала был оЭин — без Голубова‑Потапова! Л. С. пишет по этому поводу: «Ирина Дмитриевна никогда имени‑фамилии такой не слышала, и никогда у них такого человека в доме не было, — и добавляет: — Отец был очень осторожным человеком; приехать к нему на машине по его приглашению и то было не просто (часовой у ворот, проверка документов и т.д.)… Да никогда отец не пустил бы незнакомого человека в свой дом. Дом прослушивался, вечно там болталось много народу — и работница, и адъютант, и ординарец, и т.п. Выпивать с незнакомым человеком? Никогда!.. Дома всех высших военных чинов в Минске были за забором, и проходили к ним через будку с охраной» (если допустить невероятное: Михоэлс взял Голубова с собой, не спросясь генерала, то его все равно не пропустили бы). Замечу в связи с этим, что реплика Борщаговского о рассказе И. Д., изложенном Глуховским: «Вдова Трофименко каким‑то образом потеряла Володю Голубова, а ведь он, что ни говори, был в эти часы с Михоэлсом и убит одновременно с ним» (с. 156), еще раз говорит о том, что версия, будто Михоэлс был у Трофименко именно в вечер убийства 12 января, — неверна.

Теперь о последнем эпизоде с генералом Трофименко в книге «Мой отец Соломон Михоэлс». Хронологически он относится уже к началу 1980‑х годов: «Недавно в Израиль приехала дочь генерала Трофименко, того самого, с которым Михоэлс познакомился в Ташкенте и который был командующим Белорусским военным округом в 1948 году во время убийства отца. Она мне рассказала со слов своей мачехи, жены Трофименко, что в тот роковой вечер отец был действительно приглашен к генералу. Трофименко выслал за ним свою машину с шофером, но в гостинице страшно удивились и сообщили, что машина генерала Трофименко уже забрала Михоэлса и Голубова.

— Когда?

— Да с полчаса назад.

Так, спустя тридцать два года после убийства, нам открылось еще одно звено в сложной цепи злодейской инсценировки» (с. 276—277).

Как возник этот рассказ в книге, Л. С. Трофименко‑Эйдус объясняет в своем письме ко мне. Разговор шел за обедом у дочери Михоэлса, никаких записей ее рассказа не велось; сообщив все, что ей было известно со слов мачехи, Л. С. рассказала и о слухах об убийстве Михоэлса, которые ходили в Минске, и привела один из них: «В дни, когда уже стало известно о гибели Михоэлса, я приехала из Ленинграда в Москву. Мама жила тогда в Москве, и, приезжая к ней даже на несколько дней, я должна была обойти всех ее главных подруг. Так я попала к ее подруге по имени Мэри Григорьевна, у которой гостила некая дама из Минска — мать служившего там офицера и свекровь успешно начинавшей карьеру актрисы Белорусской госдрамы. Кто я — дама не знала. Военный городок внутри Минска невелик, там все знают и всё знают раньше всех. С большим жаром, приехав прямо оттуда, где все произошло, она стала рассказывать новости: к гостинице‑де подъехала машина командующего, приехала она за Михоэлсом, но в гостинице сказали, что машина от командующего только что уехала. (Всему военному городку, конечно же, было известно, как и в театре, что Михоэлс был в гостях у командующего). Я упомянула об этом вскользь, когда говорила с Талой, но о Голубове вообще не могла сказать ничего, т.к. ничего о нем не знала. Что осталось от моего рассказа в голове Талы, Вы видите». Замечу здесь от себя, что именно эту, видимо тогда ходовую, версию я слышал в 1953 году от минчанки Г. Д. Кошелевой. Изучение такого рода мифологии — социологически значимая задача для историков, тем паче что в этой легенде использование автомобиля для доставки жертвы к месту гибели оказалось угаданным точно.

Приведу еще один фрагмент из письма Л. С. Трофименко‑Эйдус, связанный с моими детскими воспоминаниями, о которых упоминал, — мир действительно тесен: «Моя подруга, жена проф. Макогоненко, некая Ляля (< Людмила Семеновна. — Б. Ф.> Пайкина по отцу) была < приемной. — Б. Ф.> дочерью начальника по медицинской части в Белорусском военном округе <хирург, генерал Петров. — Б. Ф.>. Она мне рассказывала, что, несмотря на то что ее отец был «самым главным» врачом округа и генералом «от медицины», когда он захотел присутствовать на вскрытии Михоэлса, то охрана его не допустила…»

Что же касается рассказа Л. С., приведенного в книге «Мой отец Соломон Михоэлс», то в сочинении А. Борщаговского он излагается в такой модификации: «Дочь генерала Трофименко сообщила Наталии Михоэлс, что он и Голубов, задержавшись после спектакля, вышли из театра одни и на пустынной улице роковая машина гонялась за ними, пока не настигла» (с. 154) — как видим, однажды напечатанное живет уже своей жизнью.

Теперь о замечании А. И. Ваксберга, что сразу после убийства Михоэлса Трофименко был отозван в Москву не случайно (с. 329). В телефонном разговоре со мной Л. С. прокомментировала это так: «В 1946 году маршал Тимошенко был на три года освобожден от должности командующего Белорусским военным округом и направлен в третьестепенный Южно‑Уральский округ за то, что без предварительного разрешения, самовольно, слетал на своем самолете в Москву — ему не терпелось взглянуть на родившегося внука (или внучку), отцом которого был Василий Сталин. В 1949 году трехлетний срок ссылки истек, и он вернулся в Минск, а отца тогда (т.е. в 1949‑м, а не в 1948‑м) отозвали в Москву на курсы Академии Генштаба (он был этим недоволен, т.к. Академию Генштаба уже закончил), а затем назначили командующим СевероКавказским округом». Замечу, что информация, которой обладал генерал Трофименко об убийстве Михоэлса, не зависела от того, служит он в Минске или в Краснодаре, и он был достаточно осторожен, чтобы не вызывать дополнительных подозрений МГБ.

Приведу теперь воспоминания Л. С., существенно корректирующие, как я полагаю, свидетельство другого автора — Э. Маркиш. Сначала — отрывок из ее воспоминаний о рассказе И. Д. Трофименко про утро 13 января: «Ирина повела детей в музыкальную школу. В середине урока в класс вошел Сергей Трофименко, вызвал жену в коридор.

— Убили Михоэлса! — сказал Сергей. — Езжай домой, дай телеграмму в Москву, жене Соломона Михайловича.

Вслед за тем Сергей вернулся в штаб, а Ирина с детьми — домой. Не успела она закончить текст телеграммы, как позвонил Сергей.

— Телеграмму еще не отправила? — спросил Сергей. — Не отправляй!

Приехав обедать, Сергей объяснил: позвонили из ЦК, телеграмму отправлять «категорически не рекомендовали”» (с. 175‑176). Такая вот «убедительная» картина: генерал Трофименко, по должности своей слухами не пользующийся и, видимо, любезно проинформированный о безвременной кончине Михоэлса одним из организаторов его убийства генералом ГБ Цанавой, бросив все дела, кинулся искать по городу свою жену, чтоб попросить ее дать в Москву телеграмму соболезнования, чему помешало знавшее всё про тайные замыслы тов. Сталина ЦК Белоруссии. Комментарии, что называется, излишни.

Теперь — рассказ И. Д. Трофименко о том же утре, поведанный ею летом 1953 года дочери генерала: «Утром, не очень рано, я поехала в музыкальную школу (там учились мои братья. — Л. С.) на педагогический совет (И. Д. была общественница. — Л. С.). Во время педсовета к телефону кто‑то попросил директора школы (Тала и Нина Михоэлс сказали мне, что директор был давний друг их отца. — Л. С.). Мы все увидели, что директор в ужасном состоянии и с трудом нам пересказал телефонный разговор. Тогда я позвонила на работу Сереже, рассказала, что Михоэлс убит; он был потрясен, сказал, что постарается все выяснить. Но ему нигде ничего не сказали и даже решительно отстранили от вмешательства. Возможно, это было распоряжение Цанавы». Далее Л. С. приводит один эпизод, характеризующий статус двух генералов: «Если мой отец был командующим Белорусским военным округом, то Цанава — начальником всего КГБ, или как это там тогда называлось, этого же округа. Цанава был ставленником Берии. Мне рассказывала И. Д., что в какой‑то праздник, когда Берия прибыл в Минск, даже отца, генерал‑полковника, депутата Верховного Совета и пр. и пр., лейтенант ГБ не впустил через правительственный вход в театр на торжественное заседание, где отец должен был сидеть в президиуме, как у них тогда полагалось…»

Л. С. Трофименко‑Эйдус книгу Н. Вовси‑Михоэлс прочла в 1985 году и только из нее узнала, как произвольно там излагается ее рассказ. Почему она тогда промолчала? В ее письме об этом написано так: «Промолчала я потому, что Тала старше меня на несколько лет, со всякими хворями, заботами о семье (дочь, внучка, трудное материальное положение). Основной кормилец — младшая сестра Нина, с которой я училась некоторое время в одной школе в эвакуации в Ташкенте. Кроме того, в тот год мы не верили, что эта книга может попасть в Россию. Зачем же мне было травмировать ее? — думала я. Но когда оживились отношения с Россией и Тала, так же как и другие члены семьи, стала наезжать в Москву, я забеспокоилась. Вскоре в Израиль приехала группа киношников делать картину про Михоэлса (появилась ли такая картина — не знаю). Через Талу они назначили мне день встречи, очевидно зная текст ее книги, просили привезти фотографии отца и другие материалы. Я растерялась, но сначала все же решилась приехать на эту встречу и как‑нибудь осторожно сказать, что с текстом Талы я не согласна. Позже, обдумав предложение киношников, я пошла по линии менее решительной — позвонила младшей сестре Талы Нине, сказала все, что я думала о работе Талы, и отказалась от встречи с киношниками…»

Подводя итог всему здесь рассказанному, подчеркну, что Л. С. Трофименко‑Эйдус, любившая своего отца и систематически с ним общавшаяся (в 1943 году вместе с И. Д. Трофименко она, например, летала к нему на фронт), с детства знала его вторую жену, жила с ней в Ташкенте, так что их отношения были вполне доверительными. Несомненно, она была внимательна ко всему, что рассказывала ей И. Д. Трофименко, и рассказы эти в памяти хранила. В сюжете, связанном с гибелью Михоэлса, Л. С. (в отличие от и Э. Е. Лазебниковой‑Маркиш, и С. Д. Глуховского), особенно чувствительна была ко всему, что имело отношение к отцу, не пытаясь вписать услышанное в хронику последних дней Михоэлса. В этом особенность и, как ни странно, ценность, правдивость того, что она запомнила. Поэтому, хотя со времени, когда И. Д. Трофименко делилась с близкими рассказами о минской трагедии 1948 года, прошло много лет, свидетельствам Л. С. в данном случае можно отдать безусловное предпочтение.