“На смерть поэта”…

В США на 85 году жизни скончался выдающийся советский поэт Евгений Евтушенко. Согласно последней воле поэта, похоронен он будет в Переделкино, рядом с Борисом Пастернаком. В последние дни в СМИ сообщалось о серьезном ухудшении здоровья поэта, он был госпитализирован в тяжелом состоянии. Евтушенко оставался последним из шестидесятников. Его кончина ознаменовала собой конец целой эпохи.
Для евреев, живших в СССР, Евгений Евтушенко, прежде всего, – автор “Бабьего Яра”. Эту поэму он написал в 1961 году. Она сделала поэта всемирно известным.

Бабий Яр – урочище в северо-западной части Киева, место массовых расстрелов евреев, цыган, киевских караимов, а также советских военнопленных, осуществлённых немецкими оккупационными войсками и украинскими коллаборационистами в 1941 году. Всего было расстреляно свыше ста (или ста пятидесяти) тысяч человек. По мнению некоторых исследователей, в Бабьем Яру только евреев было расстреляно около ста пятидесяти тысяч человек (жителей Киева и других городов Украины). Из Бабьего Яра спаслось 29 человек.

Приводим вашему вниманию воспоминания Евгения Евтушенко о том, как он писал поэму “Бабий Яр”:
‘Написать такие стихи было легче, чем напечатать. За напечатанием этого стихотворения стоят конкретные люди, которые взяли на себя смелость это сделать.Еще до приезда в Киев я был на строительстве Каховской ГЭС и познакомился там с молодым писателем Анатолием Кузнецовым, который работал в многотиражке. Он мне очень подробно рассказал о Бабьем Яре. Он был свидетелем того, как людей собирали, как их вели на казнь. Он тогда был мальчиком, но хорошо все помнил. Я ему сказал, что сейчас собираюсь в Киев, и попросил его туда приехать, чтобы он сводил меня на Бабий Яр.

Когда мы туда пришли, то я был совершенно потрясен тем, что увидел. Я знал, что никакого памятника там нет, но я ожидал увидеть какой-то памятный знак или какое-то ухоженное место. И вдруг я увидел самую обыкновенную свалку, которая была превращена в такой сэндвич дурнопахнущего мусора. И это на том месте, где в земле лежали десятки тысяч ни в чем не повинных людей, детей, стариков, женщин.

На наших глазах подъезжали грузовики и сваливали на то место, где лежали эти жертвы, все новые и новые кучи мусора. Я спросил Анатолия, а почему сейчас такой заговор молчания вокруг этого места? (…) Анатолий Кузнецов сказал, что есть много причин. Ведь примерно 70 процентов людей, которые участвовали в этих зверствах, это были украинские полицаи, которые сотрудничали с фашистами, и немцы им предоставляли всю самую черную работу по убийствам. Поэтому это считается как бы подрывом престижа украинской нации. Я ему сказал, что ведь у нас же тоже были предатели. Говорить о них не считается подрывом нации, это считается очищением нации от тех преступлений, которые совершались. Он сказал – а вот ты попробуй объяснить это этим людям. И потом, зачем им героизировать ту нацию, которая опять подозревается во всех грехах?

(…) Я был настолько устыжен тем, что я видел, что я этой же ночью написал стихи. Потом я их читал украинским поэтам, среди которых был Виталий Коротич, и читал их Александру Межирову, позвонив в Москву.

И уже на следующий день в Киеве хотели отменить мое выступление. Пришла учительница с учениками, и они мне сказали, что они видели, как мои афиши заклеивают. И я сразу понял, что мои стихи уже известны органам. Очевидно, когда я звонил в Москву, подслушали или, когда я читал их украинским поэтам, был среди них какой-то стукач и было доложено, что я буду на эту запрещенную тему читать стихи. Мне пришлось пойти в ЦК партии Украины и просто пригрозить им, что если они отменят мой концерт, я буду расценивать это как неуважение к русской поэзии, русской литературе, русскому языку. Я им, конечно, не говорил, что я собираюсь еще кое-что предпринять. Но они прекрасно это знали и решили не связываться со мной и дали мне возможность прочитать это стихотворение.

Я его впервые исполнил публично. Была там минута молчания, мне казалось, это молчание было бесконечным. Там маленькая старушка вышла из зала, прихрамывая, опираясь на палочку, прошла медленно по сцене ко мне. Она сказала, что она была в Бабьем Яру, она была одной из немногих, кому удалось выползти сквозь мертвые тела. Она поклонилась мне земным поклоном и поцеловала мне руку. Мне никогда в жизни никто руку не целовал.

(…) Я поехал к Косолапову в “Литературную газету”. Я знал, что он был порядочный человек. Разумеется, он был членом партии, иначе он не был бы главным редактором. Быть редактором и не быть членом партии – было невозможно. Вначале я принес стихотворение ответственному секретарю. Он прочитал и сказал: какие хорошие стихи, какой ты молодец. И спросил: ты можешь мне оставить это стихотворение, ты мне прочитать принес? Я говорю: не прочитать, а напечатать. Он сказал: ну, брат, ты даешь. Тогда иди к главному, если ты веришь, что это можно напечатать.

Я пошел к Косолапову. Он в моем присутствии прочитал стихи и сказал с расстановкой: это очень сильные и очень нужные стихи. Ну, что мы будем с этим делать? Я говорю: как что, печатать надо.
(…) Он размышлял и потом сказал: ну, придется вам подождать, посидеть в коридорчике. Мне жену придется вызывать.

Я спросил: зачем это жену надо вызывать? Он говорит: это должно быть семейное решение. Я удивился: почему семейное? А он мне: ну как же, меня же уволят с этого поста, когда это будет напечатано. Я должен с ней посоветоваться. Идите, ждите. А пока мы в набор направим.

Направили в набор при мне.

(…) И пока я сидел в коридорчике, приходили ко мне очень многие люди из типографии. Пришел старичок – наборщик. Принес мне чекушечку водки початую и соленый огурец с куском черняшки. Все поздравляли рабочие. Старичок этот сказал: держись, ты держись, напечатают, вот ты увидишь.

Потом приехала жена Косолапова. Как мне рассказывали, она была медсестрой во время войны, вынесла очень многих с поля боя. Такая большая, похожая на борца Поддубного женщина. И побыли они там вместе примерно минут сорок. Потом они вместе вышли, и она подходит ко мне. Я бы не сказал, что она плакала, но немножечко глаза у нее были на мокром месте. Смотрит на меня изучающе и улыбается. И говорит: не беспокойтесь, Женя, мы решили быть уволенными.

Здорово, да. И я решил дождаться утра, не уходил. И там еще остались многие.

А неприятности начались уже на следующий день. Приехал заведующий отделом ЦК, стал выяснять, как это проморгали, пропустили? Но уже было поздно. Это уже продавалось, и ничего уже сделать было нельзя.

(…) Косолапова (…) уволили. (…) Кстати, он мне помог напечатать стихотворение “Наследники Сталина”. Он сам не напечатал, а сказал, что кроме помощника Хрущева никто не поможет мне напечатать эти стихи.

(…) В течение недели пришло тысяч десять писем, телеграмм и радиограмм даже с кораблей. Распространилось стихотворение просто как молния. Его передавали по телефону. Тогда не было факсов. Звонили, читали, записывали. Мне даже с Камчатки звонили. Я поинтересовался, как же вы читали, ведь еще не дошла до вас газета. Нет, говорят, нам по телефону прочитали, мы записали со слуха. Много было искаженных и ошибочных версий. А потом начались нападки официальные. Появилось стихотворение Маркова, начинавшееся словами:

Какой ты настоящий русский,
Когда забыл про свой народ?
Душа, как брючки, стала узкой,
Пустой, как лестничный пролет”.

Евгений Евтушенко: “БАБИЙ ЯР”

Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.

Мне кажется сейчас –
я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне – следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус –
это я.
Мещанство –
мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
Я попал в кольцо.
Затравленный,
оплеванный,
оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется –
я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
“Бей жидов, спасай Россию!” –
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! –
Я знаю –
ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя “Союзом русского народа”!
Мне кажется –
я – это Анна Франк,
прозрачная,
как веточка в апреле.
И я люблю.
И мне не надо фраз.
Мне надо,
чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
обонять!
Нельзя нам листьев
и нельзя нам неба.
Но можно очень много –
это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
Не бойся – это гулы
самой весны –
она сюда идет.
Иди ко мне.
Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
Нет – это ледоход…
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
по-судейски.
Все молча здесь кричит,
и, шапку сняв,
я чувствую,
как медленно седею.
И сам я,
как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я –
каждый здесь расстрелянный старик.
Я –
каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
про это не забудет!
“Интернационал”
пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
как еврей,
и потому –
я настоящий русский!